Книга Фомка-разбойник - Виталий Бианки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я бы тут пострелял, – говорю Валентину и выдумываю блестящие выстрелы по воображаемой дичи.
Вот поди ж ты: врет как настоящий охотник, а сам еще и десятка выстрелов из дробовика не сделал.
* * *
Ночь. Небо в тучах. Дождь.
Станция Свеча, а темно.
Неясные люди с узелками поднимаются на подножки вагонов, нерешительно спрашивают:
– Яиц нада? Табаку нит? Папирос нит?
За осминку махорки – десяток яиц.
Табаком пассажиры не богаты.
* * *
Поезд – минутная стрелка. Станции – цифры на циферблате.
* * *
Котельнич.
В вагон вваливается бородатый дядя в лаптях, за плечами – целый дом в мешке. Лезет на верхнюю полку.
Через минуту сверху начинают сыпаться разные вещи: деревянная ложка, кусок ржаного хлеба, лукошко.
Внизу поднимается всклоченная голова, шипит грозно:
– Деревеншшина. Тебе дома на печке сидеть, не на машине ездить. Стащу вот за ноги и выкину в окошко.
Дядя наверху кротко сопит – и роняет на всклоченную голову лапоть.
– Ат, чертова борода! Враз видать, что с Котельнича. «В Котельниче три мельничи: ветрянича, водянича, паровича».
– Ан и врешь! – неожиданно загудело сверху. – В Котельниче четыре мельничи: ветрянича, водянича, паровича и электрича – и все вертятча!
– Ишь ты? – удивилась всклоченная голова. – Электрича, говоришь?
И перестала ругаться.
* * *
В три часа – ночи, утра ли? – Вятка.
Врывается в вагон наш друг – художник. Штаны – воздушный шар, глаза как у сыча.
Бурные объятья.
Хватает наши вещи, выкидывает из вагона. Попробуй с ним поспорь!
Через весь город на сонном извозчике – трюх-трюх-трюх-трюх. Смешно после поезда.
В Вятке спешить некуда.
Светло, но спит город. Деревянные домишки прикрылись тополями. Собаки дремлют. Покой.
В одном только доме – большое кирпичное здание с широкими окнами – огни, стук, работа.
– Фабрика?
– Не. Мастерская учебных пособий.
А дальше – дряхлая деревянная старушка стоит в тенистом саду – театр.
Возница жалуется:
– Сколько раз принимался – никак сгореть не может. Обещают каменный.
Наконец и обиталище друга: на окраине покойный низенький домик, весь желтый. Собственной искусной рукой художника наведен простенький русский орнамент.
Рассказывает друг: красил ночами, чтоб не глазели соседи. Одолеют советами, делать-то ведь нечего им.
Чистый дворик с курами и кошкой, крошечный садик, густой, как дедова борода.
Флигелек, на нем палка, на палке – бодрый петушок из жести вертится туда и сюда.
– «Сама садик я садила, сама буду поливать!» – подмигивает Валентин.
Потом становится серьезным:
– Подзакусить бы? Целую ведь ночь не ели.
Вот желудок! Не желудок – трест точной механики.
Пьем чай со всякими домашними благами: тут и коржики, и пирожки, и грибки в сметане, и румяная клубничка.
Отправляемся к другому приятелю, тоже художнику.
Дом с белыми колоннами, дремучий сад. В деревянном флигельке за крепкими ставнями спит наш приятель. На двери – здоровенный замок.
Долго стучим в ставни. Наконец вылезает в окно.
Лобзания. И снова – никак не откажешься – пьем чай с многочисленными благами.
Назад возвращаемся, – на столе уже дымятся тяжелые пельмени.
– Извините уж: из баранины. Говядины не выдавали.
А к пельменям уксус черный и уксус белый – на вкус.
Мы едим весь день. Валентин – в прекрасном настроении. Я все высчитываю про себя, на сколько лет теперь мы от Ленинграда? Но расчет так и остается неоконченным: чудовищная лень охватывает мозг, и голову клонит сон.
Как очутились мы вечером в цирке? Пахнет мокрыми опилками, лошадьми, брезентом. Женщина-вентролог – чревовещательница – в гусарском костюме разговаривает с куклой-беспризорником.
Испытываю мучительное чувство: все хочется подтужить свой ремень, обдернуть курточку, а их нет, и за два дня в поезде отросла густая колкая борода.
Ночью опять трюх-трюх, трюх-трюх на вокзал. Не спеша благоухают цветы в садах. И сквозь дрёму вспоминается – рассказывали за чаем в доме с белыми колоннами – вспоминается строчка за строчкой надгробная надпись на одном из вятских кладбищ:
Здесь Яков Банников лежит,
Не вздумал дольше он пожить,
До тридцати шести лет дожил
И умер, здесь себя положил.
Прохожий, сделай праху честь.
В тебе коль здравый разум есть,
Ты будешь тем же награжден,
Коль смертью будешь побежден.
И уже утром, на рассвете, когда сели наконец в поезд, я еще раз взглянул на мирно дремлющую Вятку и простился с ней.
Проснулись, – а поезд отходит уж от станции Пермь. Опять поля, деревни.
На следующее утро – третьи сутки от Ленинграда, если не считать потраченного в Вятке дня, – Урал.
Пошли холмы, холмы, холмы. Частый четкий ельник. Сухопарые сосны. Станции со странными названьями: Билимбай, Хромпик, Хрустальная. Запахло заводами.
Свердловск.
Центр и мозг всей огромной – по эту и по ту сторону Каменного Пояса – Уральской области.
Проснись, поэт, и суй свой пропуск.
Здесь не в обычае зевать.
Б. Пастернак
Екатеринбург. – Свердловск, – Город темпов. – Комитет Севера. – Луна в Свердловске вятская. – Валентин грозится взорвать Ленинград. – Фотографы. – Сухой закон. – Разговор в почтамте. – Опять в вагоне. – Тюмень.
В городе – жилкризис. Все гостиницы до отказа набиты, а народ все прибывает и прибывает. Спешно строится новая гостиница в восемь этажей, уступами. Но уже известно: и ее не хватит.
Хорошо – Валентин тут свой. Приткнулись.
Побежали по делам.
Я был когда-то в Екатеринбурге. Свердловск – это не только другое название: другой город.
Екатеринбург был чистенький, с самодовольным брюшком. Чистенькие, самодовольные были особнячки: дескать, всяк за себя, всяк для себя. Магнаты жили – тузы уральской горной промышленности.
Я глядел на знакомые улицы – и не узнавал их. Было: камень и дерево. Стало: сталь и стекло.