Книга Первый блицкриг, август 1914 - Барбара Такман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там, где Брук усматривал чистоту и благородство, Манн видел более положительную цель. Поскольку немцы являются, как он говорил, самыми образованными, дисциплинированными и миролюбивыми из всех народов, они заслуживают того, чтобы быть и самыми сильными, чтобы господствовать, создать «германский мир» из того, «что со всякими возможными оправданиями называется германской войной».
Хотя Манн писал это в 1917 году, он вспоминал 1914 год, который должен был стать германским 1789-м, установлением германской идеи в истории, воцарением Kultur, выполнением германской исторической миссии.
В августе, сидя в кафе в Аахене, один немецкий ученый сказал американскому журналисту Ирвину Коббу: «Мы, немцы, являемся наиболее трудолюбивой, честной и лучше всех образованной нацией в Европе. Россия отстаивает реакцию, Англия — эгоизм и вероломство, Франция — декадентство, Германия — прогресс. Германская Kultur просветит мир, и после этой войны другой не будет».
Немецкий делец, сидевший с ними, имел более конкретные цели. Россия должна быть подчинена настолько, чтобы никогда больше славянская угроза не нависала над Европой: Великобритания должна быть совершенно повержена и лишена флота, Индии и Египта; Франция — заплатить такую контрибуцию, от которой бы она никогда не оправилась; Бельгия должна отдать свое побережье, поскольку Германии нужны порты в проливе; Япония будет наказана в свое время. Союз «всех тевтонских и скандинавских народов в Европе, включая Болгарию, будет пользоваться абсолютным господством от Северного до Черного моря. У Европы будет новая карта, в центре которой — Германия».
Подобные разговоры еще за несколько лет до войны не способствовали развитию дружественных чувств по отношению к Германии.
«Мы часто действовали миру на нервы, — признает Бетман-Хольвег, — часто объявляли о праве Германии вести за собой мир. Это, — поясняет он, — истолковывалось как стремление к мировому господству, но на самом деле являлось «неуравновешенной запальчивостью мальчишества».
Но мир ее такой не считал. В германском тоне была дерзость, содержавшая скорее угрозу, чем мальчишество. У мира «разболелась голова, и ему надоело… — писал Бернард Шоу в 1914 году, — германское бряцание оружием…Мы были крайне раздражены прусским милитаризмом, его презрением к нам, человеческому счастью и здравому смыслу, и мы просто поднялись и пошли против него».
Одни сделали это с ясным пониманием задач, удовлетворяющих по крайней мере их; другие — только с туманным представлением, почему и куда; третьи вообще ничего себе не представляли.
Герберт Уэллс принадлежал к первой категории. Врагом, объявил он в печати четвертого августа, является германский империализм и милитаризм, «чудовищное тщеславие, порожденное в 1870-м». Победа Германии, «крови и оружия, прославляющих тевтонский киплингизм», означала бы «постоянное воцарение бога войны над всеми человеческими делами». Поражение Германии «может», Уэллс не говорит «должно», «открыть путь к разоружению и миру во всем мире».
Очень слабо представлял себе эти вопросы английский резервист, объяснявший, например, одному пассажиру: «Я еду сражаться с этими чертовыми бельгийцами, вот куда я еду».
К третьей категории, сражавшейся без каких-либо целей, принадлежал майор сэр Том Бриджес, командир эскадрона, убивший первых немцев на дороге в Суаньи.
«К Германии не было ненависти, — говорил он. — Мы были готовы сражаться с любым врагом… и даже с французами. Нашим девизом было: «Что нужно сделать? Мы сделаем это»».
Сводившим старые счеты французам не было необходимости объясняться. Германцы стояли у их ворот, этого было достаточно. Однако здесь тоже ощущалась «великая надежда». Бергсон считал, что, хотя полная победа союзников потребует «:огромных жертв», их результатом вместе с «обновлением и расширением Франции будет моральная регенерация Европы. Тогда со стремлением к подлинному миру Франция и человечество смогут начать марш вперед, и только вперед, вперед, к миру и справедливости».
Но это не были точки зрения государственных деятелей или целых масс, а частные мнения отдельных лиц. Ни одно из них еще не утвердилось, как это случилось потом. Еще не возникла национальная ненависть к Германии. Среди первых и наиболее запомнившихся военных карикатур в «Панче», появившихся двенадцатого августа, была одна под названием «Нет хода». Она изображала маленького решительного бельгийского мальчика в деревянных башмаках-кломпах, преграждающего путь толстому старому бандиту — Германии, из кармана которого свисала гирлянда сосисок. Пока еще он был смешной, не страшный. Другой излюбленной темой в те дни начала войны был Кронпринц, которого изображали этаким хлыщом с очень тонкой талией, высоким тугим воротником, в фуражке набекрень и выражением глупого и пустого самодовольства. Но таким он недолго продержался на страницах прессы. Война становилась все серьезнее, и его сменил более всех известный немец, главный военный Германии, чья подпись стояла под каждым приказом Генерального штаба, и поэтому он казался автором всех германских действий — кайзер. Это был уже больше не довоенный злой гений, потрясающий саблей, — теперь его изображали черным, сатанинского вида тираном, жестокость и враждебность которого сквозили в каждой линии.
Эта перемена началась в августе, и на смену спокойному утверждению Бриджеса «к Германии не было ненависти» пришло то, что сформулировал Стефен Маккенна в 1921 году: «Среди тех, кто помнит, имя немца и его присутствие были оскорбительными».
Не какой-нибудь псевдогерой и сверхпатриот, а трезвый вдумчивый школьный учитель, мемуары которого являются общественным документом своего времени, Маккенна регистрирует изменения в чувствах, препятствовавших любому урегулированию и заставлявших сражаться до полной победы. Изменение это было порождено тем, что случилось с Бельгией.
Поворот событий в Бельгии явился результатом германской теории устрашения. Клаузевиц предписывал ее в качестве соответствующего метода для сокращения сроков войны. Вся его теория войны основывается на том, что война должна быть короткой, активной и решительной. Гражданское население не исключается из ее сферы, наоборот, оно должно испытывать ее тяготы и в результате воздействия на него самыми сильными мерами должно заставить своих руководителей заключить мир.
Поскольку целью войны является разоружение противника, «мы должны поставить его в положение, которое при продолжении войны окажется для него более тяжелым, чем капитуляция». Это на первый взгляд правильное предположение годилось для научной теории войны, которая в течение девятнадцатого века была самым лучшим, что мог создать интеллект германского Генерального штаба. Она уже была применена на практике в 1870 году, когда после Седана возникло французское Сопротивление. Жестокость, с которой немцы подавили его, расстреливая пленных и гражданских лиц по обвинению во франтирерстве, позволила им одержать победу через шесть недель, заставив мир разинуть рот от удивления по поводу столь скорых военных успехов Пруссии.
Хотя 1870 год увенчал теорию и практику устрашения выводом, что он усугубляет антагонизм, порождает сопротивление и в конечном счете затягивает войну, германцы по-прежнему придерживались его. Как сказал Шоу, они были народом, презирающим здравый смысл.