Книга Тени "Желтого доминиона" - Рахим Эсенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В юрте воцарилась гробовая тишина. Эшши сидел понурившись, не зная, как вести себя. Ему хотелось выйти, чтобы не слышать, как отец, ставший особенно несносным в дни болезни, будет унижать мать, обзывая ее самыми последними словами, не гнушаясь даже площадной брани. Побледневший от испуга Эймир, не сводя с Джунаид-хана преданных глаз, показно, нарочито осуждающе покачивал головой, порываясь сказать матери что-то, видимо, резкое, грубое. Но, заметив, как строго блеснули зрачки Эшши, осуждавшего угодливость брата, промолчал. Эшши с присвистом выдохнул: «О Аллах», неприязненно подумал об Эймире: «Братец-то из кожи лезет… Отец всегда относился к нему с большей неприязнью, чем ко мне. А сейчас боится, что отец его наследством обойдет… Мерзавец! Вот и подхалимничает. Готов сейчас хоть мать с потрохами сожрать, лишь бы отцу угодить. Не старайся, кретин, – больше, чем положено, не достанется!..»
Джунаид-хан внешне спокойно отнесся к откровению жены – то ли по привычке почти не слушал, то ли чувствовал себя скверно и ему было не до нее, – по лицу его лишь скользнула саркастическая усмешка. Он открыл веки, оглядел всех, сначала удивленно, будто видел впервые, затем отрешенно, тут же прикрыл помутневшие глаза и захрапел, – не поймешь, взаправду или снова притворяется.
«Ну и маскарабаз! Ну и шут великий! – подумал Эшши-хан. – Вот так всю жизнь… Не знаешь, что выкинет через секунду…»
Джунаид-хану лучше не становилось, он угасал с каждым днем. Сыновья не отходили от него ни на шаг. В большом глинобитном ханском доме, в одной из просторных комнат мужской половины, в белоснежных чалмах и светлом одеянии томились известные в округе муллы и ахуны – высшие духовные лица, преподававшие каноны ислама в медресе – мусульманском духовном училище. Вот уже вторую неделю они ждали, когда перед Джунаид-ханом откроются врата Аллаха и они смогут выполнить свои обязанности, прочесть по всем правилам джиназа – напутственную молитву, чтобы Всевышний смилостивился над своим бендерабом и распахнул пред ним заветные врата рая…
Но хан не умирал – целыми днями подремывал на высоких подушках, все думал и думал… Не поймешь – уснул или в беспамятстве. Вдруг он открывал глаза и задавал домашним такие задачи, что это считали причудами умирающего человека.
– Принесите пуд сушеных дынь, – требовал он. – Разложите в несколько чашек, расставьте по юрте… Затем нажарьте тыквенных семечек. Жарьте только здесь, в моей юрте…
Когда домочадцы исполняли его приказания, он с издевкой говорил им:
– Вы думаете, Джунаид-хан из ума выжил… По глазам вижу, не отнекивайтесь… А вы знаете, что в моем родном Бедиркенте, в доме отца, всегда пахло сушеными дынями и жареными тыквенными семечками?.. Разве вы это поймете?!
Он тут же забывался, уходил весь в прошлое… И о чем бы ни думал, мыслями непременно возвращался на родину и укорял себя за то, что роптал на свою судьбу, живя там, в Каракумах. В ту минуту он был готов на все, лишь бы стоять ногами на родной земле, пускай даже преследуемый красными эскадронами, осыпаемый градом пуль, ни пить, ни есть – лишь бы там быть, видеть волнистые гряды, морщинистые такыры, ощущать сквозь подошвы тепло песчинок, подставить спину жгучему солнцу. И идти, идти по безбрежной шири, туда, где земля сливалась с голубым небосводом, идти, пока ноги несут, а упал – ведь это же родимая земля тебя держит! – ползти по ней, пока хватит сил, пока дышишь.
И Джунаид-хан, словно во сне, видел залитый солнечным сиянием Кизыл Такыр, глухое селение в Каракумах, служившее ему прибежищем в те неудачливые годы; видел далекое светлое осеннее утро, суету сборов, ощущал легкий озноб, охватывающий всегда перед дальней дорогой. Здесь он однажды оставил Эшши, а сам вместе с Эймиром поехал в Афганистан, к красе и гордости Герата – соборной мечети «Джума масджид», чтобы под сенью ее четырехсот шестидесяти неповторимых куполов принести в жертву белого барана, да не одного, а целую отару. Правда, в громадном котле, искусно расписанном изречениями из Корана и затейливыми фресками тимуридских времен, варились лишь туши десяти баранов, а остальных отогнали во двор местного ахуна. Впрочем, это нисколько не волновало Джунаид-хана: не зачтет жертву Аллах, зачтут местные духовники и разнесут славу о ханской щедрости по белу свету. С чего бы так расщедрился Джунаид-хан? Говорят, пророк Мухаммед, прежде чем кануть в бессмертие, прожил на белом свете шестьдесят три года. Поэтому, когда истинный мусульманин достигает «лет пророка», он в знак благодарности Всевышнему режет барана, и непременно белого. Жертвенное животное должно быть заработано честным путем, иначе Аллах жертву не приемлет.
Джунаид-хан решил поступить, как предписывают каноны ислама, но отметить свое шестидесятитрехлетие не в Каракумах, а в Афганистане. В то время, кроме сыновей, мало кто догадывался, что этим шагом он убивал еще двух зайцев: увиливал от переговоров с советской властью, пославшей с миром своих представителей, и еще прощупывал родовых вождей афганских туркмен – поддержат ли они его в борьбе с большевиками?.. Когда это было? Почти пятнадцать лет минуло, а кажется, прошла целая вечность. «Покину сей свет, – хан закрыл глаза, – люди возьмутся подсчитывать, сколько я прожил… Восемьдесят, а то и восемьдесят с лишним, насчитают. У туркмен после смерти принято прибавлять усопшему два-три года, засчитывают и те девять месяцев и девять дней, которые он провел в утробе матери. Чтобы себя потешить, родичей успокоить: слава Аллаху, немало прожил бенде в этом лживом мире. Ниспошли, Аллах, долгие годы усопшего и его детям…»
Джунаид-хан представил, как, должно быть, холодно, неуютно в темной, сырой могиле, и, чувствуя, как немеют кончики пальцев в вязаных джорабах – толстых носках из верблюжьей шерсти, глянул на расписную дверь; но она плотно закрыта, даже подоткнута кошмой. Откуда же тогда тянет леденящим и тело и душу холодком? Казалось, он лежал на пронизывающем, стылом ветру… А там, на родине, должно быть, так тепло… Так тепло, что можно отогреть все косточки. Джунаид-хан поднялся с подушек, сел, вытянул руку, чтобы подоткнуть в ногах одеяло, но едва нагнулся, как боль тупым ножом врезалась в сердце и разошлась колючими иглами по всему телу. Хан неожиданно вскрикнул – испуганно, жалобно, так, что не узнал своего голоса… Стиснул губы, но невольно застонал; огляделся по сторонам – ему показалось, что кто-то другой стонет. Хан с немым ожиданием глянул на дверь и, хватаясь обессилевшими пальцами за одеяло, откинулся назад…
– Отец, отец! – Эшши-хан с шумом ворвался в юрту.
– Ты не меня зови… Аллаха, Аллаха призови, – прошелестел Джунаид-хан бескровными губами. – Он, только Всевышний, придает нам силы… Кажется, это конец, сынок… Я ухожу из мира сего, чтобы встретиться с вами там, на том свете. Смерть ничем не обманешь и не задобришь, она неотвратима, – Джунаид-хан скривил губы, сделав невероятное усилие, чтобы состроить саркастическую усмешку, но она получилась жалкой, скорее похожей на плаксивую мину. – Она никого не щадит, не разбирает – богат ты или беден. Жалкий пигмей, черная кость коптит небо дольше, чем падишах или хан. Как несправедливо устроен этот мир… Небось ты, Эшши, думаешь обо мне: белый как лунь, а каркаешь как черный ворон…