Книга Рыба и другие люди - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, отдыхаю, посещаю разные процедуры, массаж. Отжираюсь, главное, что регулярное кормление, шаломыжничаю по аллейкам, их разметают, тут еще порядок держится. Нет… один тут… в шестьдесят шестом, в Хабаровском крае… не помню его…
Конец разговора я не слушал, сраженный дурацким словом. Отзвонив, он вышел на улицу. Я проводил его изучающим взглядом. Шел этот человек, немного наклонясь вперед, сосредоточенно и свирепо глядел из-под очков. Такие лица бывают у людей вовсе не злых, но чем-то глубоко уязвленных. «Отставной», решил я. Он громко, без повода матерился и казался очень одиноким среди пестро наряженных бывших продавщиц и работников районного звена. Гулял без компании – «шаломыжничал»? Москва не отвечала, я не знал, как убить время.
Дежурная, добрейшая тетя Маруся, на мой кивок принялась с ходу сетовать на мизерную пенсию и вдруг с придыханием спросила, сколько стоит сотовый телефон.
– Полторы тысячи долларов с установкой.
На ее лице замер священный испуг.
Весь в снегу, спал гипсовый Ленин, крашенный серебрянкой. Пестрые плакаты-агитки фиксировали права, даруемые Конституцией гражданам СССР. А ведь не отказался б я от сотового – знай звонил бы прямо с дачи. А главное, не пришлось бы в пятницу гнать в Москву, ждать звонка Олафа Ирленкойзера, немецкого издателя из «Зуркампа».
Но нет, впереди старик в драповом пальто – такое носил зимой отец. Мокрой рукой он вожделенно оглаживает снежную статую. Краля восседает на перевернутой мусорной урне – нога закинута на ногу, локти жеманно отведены.
Бёдра, мощные ягодицы, грудь – маленькая, налитая, соски торчком. Даже вылепил простоватое лицо. Скульптор отступил на шаг, прищурился, закинул голову. Поправив сбившуюся на глаза ондатровую шапку, оценил творение. Затем опять приступил к поглаживаниям. Зализывал, бесстрашно опускал белую ладонь в ведро с водой, вел по линиям тела. Творца согревало воображение. Мимо, ни на кого не обращая внимания, но все подмечая, «прошаломыжничал» кособрюхий инженер.
Со второго этажа неслась лихая музыка – танцы. Ноги плясавших раскачивали большое здание – топот был слышен на улице. Здешнее большинство, непривередливое и сердечное, спасалось от одиночества, сбившись в стаю.
– Пошли, что ль, согрею, – бросил снежной девке.
Она вульгарно улыбнулась, встала со своей урны.
– Тебя как зовут хоть?
– Виолетта.
– Вот и отлично.
Отставной Пигмалион бежал за нами, лепетал что-то несуразно-романтическое.
Деваха вдруг резко повернулась и выдала матерную трель – с ближайших елок печально осыпался снег. Творец сел в сугроб и закрыл лицо руками.
4
– Бизнесмен? – спросила Виолетта кокетливо.
Я кивнул головой.
– Я тоже с людьми работаю. Пойдем на станцию, в ресторан, до вечера еще долго.
Полумрак – освещена была только стойка. Я вспомнил, что Андрей Дмитриев настоятельно советовал мне испить здесь сто граммов армянского коньяку.
Барменша, она же официантка, с эффектной фигурой теннисистки и страшным лицом, спросила какими-то остатками голоса:
– Что будете пить?
– Шампанского бутылочку для начала, да, Петь? – Виолетта бросила зазывный взгляд.
– Валяй!
– И котлету, жрать хочу! – Естество с завидным прямодушием лезло из нее, к некоему моему, я бы сказал, восхищению.
– Снегурочка, душа моя, вали сюда!
Нас окликала компания за дальним столиком: три приблатненных и излишне намазанная подруга.
– Ребята хорошие, хочешь, подойдем? – шепнула мне на ухо Виолетта ледяными губами.
Парни меж тем беззлобно ржали – кличка моей спутницы, видимо, напомнила им что-то свое.
Подсели к столику. Я заказал еще бутылку водки – на всех.
– Котлетки кончились, есть отличные отбивные, – доверительно склонившись, поведала мне официантка.
Принесли отбивные. И немедленно все потонуло в гомоне. Какой-то плосконосый без конца повторял:
– Петруха, Петруха, писатель, да? Вот возьми и опиши меня, слабо?
Я отбивался как мог. Подсаживались еще и еще, сдвинули столы. Всем стало нестерпимо весело. Девчонки визжали от восторга. Час-другой нас развлекал настоящий браток – заглянул с ревизией да и остался «выпить с писателем». Он тискал и тискал нескончаемый «роман» – бесконечное вранье, замешанное на дешевых видеофильмах и хорошем знании жизни.
Но исчез и браток, его сменили две подружки: Лелька и Олька – эти пели, всем полагалось подтягивать. Время остановилось окончательно. Когда я повернулся к стулу моей спутницы, он был пуст. По полу растекалась большая ледяная лужа, какая-то тряпка в ней напоминала бюстгальтер.
– Где моя подруга?! – испуганно закричал я.
– А растаяла, – пояснил кто-то из-за спины.
Я успокоился и печально кивнул.
– Что загрустил, дурачок, славно гуляем, это и есть настоящая жизнь, без прикрас, – Лелька или Олька смотрела на меня с материнской теплотой.
Потом упала ночь, как занавес в Большом театре. Я брел по авансцене – улице Горького – в обнимку с лучшим другом, которого даже не знал, как зовут.
Расстаться с ним на перекрестке стоило большого труда, но я справился с задачей – жестко послал его досыпать домой. Он покорно испарился.
5
Человек немыслим без воображения, без умения придумывать себе форму жизни, представлять себя персонажем, которым станет, – замечает Ортега-и-Гассет. Это я вычитал на даче, в плетеном кресле поутру. Верно, но подлинным воображением наделены немногие. Хотя даже в глазах сытого пса порой столько глубинной силы, что отказать ему в праве на сладкую грезу кажется кощунством.
Отец был бы сейчас в возрасте кособрюхого инженера. Даже интересно, кого б он теперь заинтересовал своими летописями? Может, стал бы писать популярные книжки по истории архитектуры, а может, американцы, подметив его талант, не дали бы погибнуть, пригласили читать лекции?
– Кишка у нас тонка, – говорил отец с тех самых пор, как начался исход.
Эмигрировать он не мог, не хотел, немецкий, что учил в школе и университете, почти не знал, не был способен к языкам.
Он любил музыку. В детстве чуть ли не ежедневно проникал в Большой – на галерке у них образовалось своеобразное братство. Когда умер Сталин, вся Москва хоронила вождя. Центр был оцеплен. Отец с лучшим другом – Лерой Таракановым – пробрались, как мне помнится, в консерваторию, пришли проститься с Прокофьевым. Большой зал был пуст – только солдаты и редкие почитатели. Почему-то я горжусь этим фактом, хотя отец всегда подчеркивал:
– Ни черта мы не понимали, просто уважали Сергея Сергеевича.
Отец был талантлив – для истории летописания один, наверное, сделал столько же, сколько его гениальный предшественник Шахматов, работавший в начале века. Отец чтил его не меньше, чем Прокофьева.