Книга Остров - Василий Голованов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пожалуй чувство, которое я испытал, сродни было не радости, а жути. Холмы-то я нашел, да двигаясь в противоположную от них сторону. Что-то подобное, кажется, происходило с Алисой в стране чудес, но там во всю буйствовала математическая фантазия Кэролла, а тут-то кто вытворяет со мной эти штуки? Я начал подниматься наверх, как вдруг услышал крик, который ни с чем не спутаешь, раз услыхав – это был крик сокола-сапсана! Сделал еще несколько шагов к вершине: птицы, злобно крича, носились надо мной и я слышал то самое жуткое «вжиканье» перьев, которое раздается, когда сокол бьет добычу. Нет, человека тронуть они не могли, но пойми и меня читатель: была ночь, хоть и белая, я двигался ни с чем не сообразным образом, и, в довершение, у самой цели столкнулся с препятствием, которым была неподдельная ярость разбуженных птиц, подтверждавшая, что где-то рядом находится их гнездо… Накинув на голову капюшон, потому что звук ножа, рассекающего воздух, действовал мне на нервы, я стал обходить вершину и тут увидел их. Сплетенный из едва опушившихся живых телец круг, в который четыре белых птенца сплелись, обнявшись, клювиками внутрь. Я достал колокольчик и позвонил над головой самого крупного птенца. Сокол отозвался в вышине и со страшной скоростью пронесся мимо, имитируя атаку. Несколько раз сфотографировав соколят, я решил их больше не беспокоить и пошел на соседнюю вершинку. Выбрал себе кочку поудобнее, сел и позвонил. Я позвонил тебе, возлюбленная сердца моего, позвонил дочери, брату, всем друзьям, которых помню и люблю и единственному другу, которого отнял у меня город Нью-Йорк. Позвонил и сииртя. Но сииртя не показывались. Гуси сонно прогоготали вдали, вскрикнула и долго квакала куропатка. Я подождал. Огляделся. Случайно взгляд мой упал на обглоданную утиную гузку… Я сидел на холме, в четырех или пяти местах изрытого свежими песцовыми норами! К тому же из под ног вдруг хлынул прохладный пряный запах: полынь! Полынь солнца моего, полынь сердца моего, жизни нашей (если только возможен такой вот ботанический экзистенциализм), полынь!
Я понял, где надо оставить колокольчик.
Потом я раскурил сигарету, посмотрел, куда сносит дым и, сориентировавшись по ветру, стал спускаться в белое молоко внизу. Пространство сразу подкинуло мне озеро, никогда, клянусь, мною не виданное, но теперь мне все равно было, когда и как я доберусь до дому. Я исполнил то, зачем приехал сюда, остальное было неважно. Правда, один раз меня напугало видение огромной горы со снежником на склоне, горы, которой быть здесь не могло, но пока я приходил в себя, гора растворилась, оказавшись лишь массой тумана… Потом я попал в балку с мощным снежником, прорезанном талой водой недели две назад. Теперь на высохшем дне лежал утонувший олененок. Я перешел пять балок, заполненных снегом, ни разу не встретив ни одной из знакомых мне примет, даже палки, которую оставил на той вершинке для ориентировки. Потом вдруг в тумане, не так уж далеко, раздались гулкие удары по железной бочке – сигналы, подаваемые мне сотоварищами. «Слышу-у!» – заорал я через озеро, не зная, долетит ли до них мой крик. В общем, я шел правильно, просто забрал на ветер слишком вправо: он все же не восточный был, а юго-восточный, а я все время старался держаться лицом на ветер…
На следующую ночь я опять сходил к холмам. Колокольчик лежал на месте.
Да, любовь сердца моего, они не пришли и не забрали его, и не оставили взамен нож из синего железа или берестяной туесок с лекарственными травами… Должно быть, я бездарно воспользовался твоим даром и слишком много времени потратил на то, чтобы зафиксировать все, что происходит со мною. Зачем я взял с собою фотоаппарат? Зачем оказалась в руке моей ручка и листок бумаги? Зачем я просто не остался здесь на всю ночь, внимая? Московская нетерпеливость все-таки подвела меня… Боже мой, Боже мой, какой жуткий профессиональный детерминизм, какая тупость!
Если бы я просто сидел и ждал, я увидел бы их. Они были совсем близко, поверь. Совсем близко. То, что разделяло нас, было тоньше бумаги – и все же оно оказалось непроницаемым. Должно быть, я так и не смог до конца поверить в эту встречу. Потому и отвлекался на разную ерунду. Но того, что я пережил в эту ночь, такого удивления и такого непонятного счастья я не переживал дотоле никогда…
Много дней спустя, в Москве, выслушав мой рассказ, ты неожиданно спросила:
– Так ты говоришь, видел озера, кипящие как котлы? Видел утку, севшую на воду, сокола, дыры в земле?
– Ну конечно… Да я сидел на песцовой норе!
– На песцовой норе? – ты рассмеялась. – Да ты в самом деле не представляешь, где ты был…
Наверно, и в самом деле не представляю…[57]
Ну вот, любимая: похоже, я и сходил туда-не-знаю-куда. И даже отыскал там то-не-знаю-что. Я называю это книгой, потому что иначе никак не определишь это собрание подобранных в пути историй, дневниковых записей и кое-как сочлененных между собою глав, частью благоразумно кратких, частью – разметанных, словно взрывом, на десятки страниц избыточным внутренним давлением.
Книга.
Когда-то я вышел за калитку подмосковной дачи и уехал разыскивать свою картографическую мечту – Остров – полагая, что привезу из странствий прекрасную сказку тебе. Сказку, которая скрасит нам долгие зимние вечера и позволит мне стать участником Похода. Потому что несмотря на неудачу Паломничества, столь красноречиво засвидетельствованную его летописцем, я верил, что Поход продолжается и, следуя тайными тропами, его тайные участники пробираются к неведомой цели. Со временем я получил подтверждения того, что моя догадка верна, я даже узнал имена некоторых участников Похода – но тогда у меня не было ничего – лишь острая жажда настоящего духовного братства и достойной этого братства сущностной, самородной истины, которую не вычитать ни в каких книгах, которую можно добыть только самому…
Когда я уходил, нашей старшей дочери было два года, она еще так смешно, так неумело бегала и подолгу разглядывала опушившиеся одуванчики, как величайшие чудеса. Теперь ей восемь, она задает взрослые вопросы и те истории, которые я насобирал в книгу для тебя, я могу рассказать и ей тоже. Младшая меньше, пока что она лишь улыбается и сидя раскачивается словно неловкий, неуверенный в своих движениях медвежонок. О моем походе она узнает лишь понаслышке. Бог мой! Я так давно по-настоящему не бывал дома, что порою мне даже страшно становится – не слишком ли долго я странствовал, собирая свои истории, чтобы по возвращении быть узнанным и принятым с прежней любовью?
Вспоминаю, как в последний раз улетал с Острова вместе с начальником вертолетной площадки Рубцовым, три года пробывшим в Бугрино после смерти Анатолия Полуэктовича, а до того еще лет двадцать на той же должности у геологов на Песчанке. Я зашел к нему купить билет, и как раз застал за сборами. Все добро этого спокойного, худого, лет шестидесяти человека уместилось в кожаном портфеле, не слишком-то даже и набитом. Правда, стоптанные валенки, засиженные до глянца штаны и старую полинявшую куртку он связал в узел и демонстративно прошествовав к обрыву по-над морем, швырнул «под берег». Он хотел распрощаться с Колгуевом навсегда. Пришел борт. Этим бортом как раз прилетел в Бугрино ему на смену паренек в синей лётной форме, который, соскочив с вертолета, повел вокруг взглядом, полным удивления и внезапного испуга, который сразу выдает новичка. Поглядев на него, я понял, как сам смотрелся когда-то. Рубцов сдал ему дела и прошел в вертолет. Пилоты предлагали старому знакомому место в кабине, но он сел в салоне вместе со всеми. В фиолетовой, ручной вязки пушистой кепке, с портфелем на коленях он походил на мирного среднерусского пенсионера, а не на человека, который проработал на Севере столько лет.