Книга Крепость сомнения - Антон Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он смотрел из окна своей комнаты, видел груды огней, струение магистралей и действительно думал, что бы было в эту самую минуту, если бы Деникин взял Москву. Было бы это окно, недавно отмытое альпинистами, были бы на окнах эти цветы с меланезийского атолла, или же по какому-нибудь циркуляру из знаменитого дома на Тверской казенные помещения украшала бы старая добрая герань, возведенная в высшее сословие росчерком чьего-то пера...
Но Галкину хотелось разобраться, было ли это следствием неизбежности или случайности или, допускал он, вопрос, который глодал его мозг, вообще устарел. То есть если следовать этому рассуждению, прошлое – оно в определенный момент времени становится не просто ненужным, оно отмирает, должно умереть. И его надо забыть. Но мысль сама есть воспоминание. Хотя бы о самой себе. К тому же есть еще совесть.
Теперь он был уверен, что пятая крыса очень скоро превращается в шестую и даже седьмую, но вот может ли она стать четвертой, этого он не знал.
Ему часто приходилось слышать, что за прошлое цепляются слабые люди. Он представлял себе этих слабых людей в простылых офицерских шинелишках в реденькой цепи под Батайском, когда снежный ветер задувает слова ротного, выкрикивающего прицелы, а голубой свет самого льда блещет на голубых штыках. Они барахтались в этом снегу, не желая отдавать своего прошлого. Наверное, они были слабыми людьми. К тому же победа осталась не за ними.
И Галкин казался себе точкой, ходящей по кругу циркуля, или мулом на молотьбе, привязанным к горизонтально закрепленному колесу. И он недоумевал, имея в виду свои статьи – все то, что он писал до сих пор, – как ему удается еще укладывать эти поленницы слов, кренящиеся на все стороны. Тогда он откладывал все и снова и снова перечитывал скупые строки записок, написанных рукой неизвестного ему человека – своего наперсника через столетие, который существовал или, напротив, умер, чтобы сейчас Галкин дышал, думал и читал.
«Сатурналии! – вот что сегодня в голову пришло. – Был такой в Древнем Риме праздник, когда на три дня рабы становились на место господ, и наоборот. Такой праздник. У нас тоже праздник. Красный на Руси – искони цвет праздничный. Щиты червленые. Кумачовые рубахи, чтобы не радовать супостата видом ран. В избах – красные углы. Дружка жениха на свадьбе в красной рубахе. У дома невесты на шестах красные флаги. Весна-красна.Горка тоже красная. Красная Пасха, говорят. Площадь Красная. Красна девица. Транспаранты, что были в 17-м, – красные. Знамена, под которыми на нас идут сейчас, – тоже красные. Комиссары – в красных бантах. Кавалеристы их – в красных рейтузах. Червонное казачество. Так что революция – это кумачовый праздник. Только он у нас на три года затянулся. Кровь-то – она тоже красная».
«И шо? – спросил Большаков, найдя меня в цепи. Он говорил так, высмеивая народ, себя и „убогий наш язык“, как написал Надсон, бывший одно время его любимым поэтом. – „Красиво идут, – отвечаю. – Раньше так не хаживали“. – „И шо?“ – Непостижимый, невозмутимый человек».
«Эта война – общее русское горе и общее русское страдание. Как смеем мы считать себя русскими, если не разделим эти страдания с русским народом? Наша национальность определяется не нашими привычками и не теоретической любовью к отвлеченной России, а нашей неразрывной связью с судьбами ее. Вспомнилась та старуха из Медведковской, которая все причитала да спрашивала, из-за чего воюют и нельзя ли как-нибудь помириться. Вот бы все люди так рассуждали. Эх, что говорить. Что думать, то хуже».
«Опять спорил с Олсуфьевым. Заладил свое: „Деды ели виноград, а у нас оскомина“. Ох, не знаю. Мои деды никакого винограда не ели, думаю, что и ни разу и не видели этого чуда из чудес. Или Суворин Борис. Его происхождение такое: его дед был простым мужиком, в 1799 году взятым в солдаты в Преображенский полк. Был ранен под Бородином и в 1835 году произведен в капитаны, получив дворянство. Женился он на дочери приходского священника. Другой его дед был сыном дьякона. Он бежал из Киевской бурсы, поступил в Московский университет, стал военным доктором и медицинским генералом. И таких – через одного. Инженеры, земские и городские деятели, учащиеся. Вот „буржуи“, так сказать, первого призыва. Они шли не с фронта, а из центра страны. При чем же здесь помещики? Только при том, что кое-кто из них идут за армией и начинают заводить такие порядки, которых не было и до пятого года. А так называемый народ „безмолвствует“. Мобилизованные сдаются при первой возможности и так и ходят туда-сюда. Кто же тогда ведет Гражданскую войну? С нашей стороны, выходит, что ведет служилая интеллигенция, которая была служилой при империи, а с их стороны – тоже интеллигенция, которая стала служилой при большевиках. Большевики говорят: „За народ“, „Против народа“. А я, мы разве не народ? В том случае, конечно, если понимать под народом не эту тупую массу, взятую по сословному признаку. Говорили об этом с Большаковым».
«Когда был подростком, то, конечно, покупал в подворотнях (как все) подпольную политическую литературу – потому что она была запрещена. Понимал из пятого в десятое. Там же подсовывали „Половой вопрос доктора Фореля“. Распевали с приятелем „Вставай, подымайся рабочий народ“, чувствовали себя передовыми. Вот он и поднялся. Да только он ли? Как надо было поступить (неразб.)? Как надо было поступить с разъезжавшими по стране солдатами, поселявшими вокруг себя целые сонмы легенд?»
«Вернулся Грушин, ходивший через фронт в Харьков. Рассказы его просто ужасны! В частности, как расправляются чекисты со спекуляцией – куда там нашей контрразведке! Да если бы хоть десятая доля того, что они делают, делалась бы у нас, давно были бы в Москве. У Грушина вся семья – и родители, и младший брат остались у большевиков. С ноября 17-го года не имеет о них никаких известий».
«Вообще замечено нами, что бедные охотней идут навстречу нашим нуждам. Некоторые делятся буквально последним. А ведь по теории коммунистов они (бедные) должны видеть в нас своих главных врагов. Как далеко все это от действительности. Это как в любви: один девице-красавице люб, а другой постыл. Поди разберись, отчего так. Он и свистит по-разбойничьи, и ножиком засапожным поигрывает. Куража в нас нет, в малохольных. (Прости, Левитов, я знаю, ты хорошо стреляешь.)»
«Сказка стала складываться. Жила-была Россия, толстая, дебелая купчиха, добрая да доверчивая. Нашептали ей в ушки, наврали с три короба. Она и давай чай дуть... Да и продулась, что в чай, что в дурачки с приезжим».
«Прав, прав был атаман Каледин, когда сказал: „Пропащая страна Россия. Отдали своих детей на растерзание“.
«Или Индейкин. По своему происхождению был из крестьян Донской области, то есть „иногородним“ среди казаков, а по образованию семинаристом. „Дорогая моя, – сказал он своей молоденькой жене, на которой только что женился, – если я не выполню своего долга, как же можно меня любить?“ „Хорошая английская фраза выражает то же немного иначе: «Дорогая, я не любил бы тебя так сильно, если бы любил тебя больше своей чести“.
«В „подлые дни царизма“ Россия все же шла во главе государств, теперь же жалким трусом плетется в хвосте народов, ожидающих подачки хлеба насущного», – сказал сегодня один солдат. Хоть один».