Книга Исход - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Колонна вышла за околицу, и голова ее уже двигалась мимо Козьего Лога, в полях. Густо и тяжело пахло перестоявшими хлебами. Скворцов опять встретился взглядом с незнакомцем и весь напрягся, забыл обо всем. «Еще пятнадцать шагов», — сказал он себе. Пятнадцать шагов — и глубокий овраг, Козий Лог, уходивший, разветвляясь, в Ржанские леса в долине Ржаны, — леса, в которых, случалось, блуждали и самые опытные окрестные охотники.
«Еще десять…»
Впереди, в двух метрах от него, с автоматом на груди шагал сутулый, с узкой спиной конвоир, с непокрытой головой и с пилоткой за поясом. «Хотя бы чуть приотстал, — подумал Скворцов, — хотя бы он пошел точно рядом со мной».
И ему показалось, что конвоир чуть замедлил шаг, нет, это просто он сам пошел быстрее и через пять шагов оказался впереди невысокой, щуплой женщины, а теперь шел плечо в плечо с конвоиром и хорошо видел его лицо, и узкие погоны, и грязные следы пота на виске и на шее — темные, извилистые потеки.
«Еще три шага… Три, два, два…»
Он сбил конвоира с ног как-то неожиданно для себя, его кулаки ударили в жесткие ребра солдата, он наскочил на него грудью, всем телом и перелетел через него и уже катился вниз, за ним прыгнул в лог, сбив двух женщин, тот самый, что был ему незнаком и который на него все время глядел.
Егор Иванович в самой середине толпы, приподнимаясь на цыпочки, старался рассмотреть, что делают немцы, колонна опять остановилась, и только часто-часто трещали автоматы, и, беспорядочно перебивая друг друга, кричали конвоиры. По другую сторону от лога, совсем близко, лежало поле — кургузые крестцы озимой пшеницы, уже слежавшиеся и потемневшие, их давно надо было свезти в скирды или обмолотить. Мирное тихое поле, в двух шагах.
«Молодец, Володька, вот молодец!» — думал Егор Иванович, в груди опять отпустило, словно это он сам сиганул в лог и бежал, рвался по зарослям. «Черта лысого там найдешь!» — думал Егор Иванович и грел за пазухой старый револьвер, выданный ему, как председателю сельсовета, еще с месяц назад, когда все боялись немецких парашютистов и по ночам на всех дорогах дежурили добровольцы из истребительных дружин, и кто-то даже подстрелил старую белую лошадь по ошибке.
9
Полковник Зольдинг, чисто выбритый, с моложавым ухоженным лицом, строго и спокойно глядел на множество человеческих голов. Все эти люди уже мертвы, хотя еще плакали и тянули к нему детей. Они уже умерли — таков холодный, не рассуждающий закон войны — слепая сила приказа, правилен он или нет. Планы командования не обсуждаются, они выполняются, и раз это необходимо — что значат несколько сот жизней этих несчастных. Но полковнику грустно, он вспомнил веселую Вену, где жил когда-то, и себя — молодым, легким; смеющееся, счастливое лицо Эльзы, дочери фон Лимберга — одного из самых богатых остзейских баронов, и поморщился. С годами веселая, стройная девушка родила ему сына и двух дочерей и превратилась в толстую, грузную женщину, неприятную особенно в постели, у нее появилась одышка, она лежала оплывшей сонной грудой и всегда трудно дышала — кружева на ее пышных сорочках вздымались и опадали. Она любила своих дочерей, ревновала мужа и вышила на зеленом атласе белым и черным бисером портрет Гитлера, преподнесла его в подарок местной организации национал-социалистов, портрет повесили в их клубе; портрету кричали: «Хайль!»
Полковник Зольдинг одернул себя; нужно глядеть в лицо истине. Он думает о Вене, о жене и дочерях, чтобы не видеть происходящего. Он привык к ясности и четкости даже в мыслях, и сейчас отступил от обязательного для себя правила. Не было ясности, отсутствовал здравый смысл — солдаты расстреливали мирных жителей, тех, что могут еще работать и приносить пользу рейху, — правда, руководил акцией не он, а майор Герхард Урих из штаба оперативной группы гестапо «Б», но ведь и его, Зольдинга, один батальон участвовал по приказу командира дивизии.
Зольдинг мог бы и совсем не показываться здесь, у ям, он не испытывал в этом необходимости; да, конечно, и майор Урих в своем рапорте поспешил бы сообщить, что полковник Рудольф Герман фон Зольдинг устранился, Зольдинг не мог доставить Уриху такого удовольствия, это было бы слишком глупо и неосмотрительно с его стороны. У него, понятно, безупречное прошлое, безукоризненный послужной список. И все-таки он только командир полка, а ведь многие, бывшие не очень давно гораздо ниже его по званиям, уже в генеральских чинах, в высших штабах. И как бы иронически он ни усмехался при этих мыслях, он тем не менее думает об одном и том же. Он ведь не станет кривить душой перед самим собой, глупо рисковать, — и во имя чего? — и вот он пришел и стоит.
Полковник Зольдинг, увидев вынырнувшего откуда-то майора Уриха, отчужденно подвинулся, давая ему место, и как раз в это время Егор Иванович выстрелил в него, и полковник как стоял, так и остался стоять, только отступил на шаг от ямы и приложил руку к правому боку, потом поглядел на запачканную кровью перчатку, морщась, стащил ее с руки, брезгливо отбросил.
К нему подбежал денщик, несколько солдат, он сказал им, чтобы они не суетились, и тогда Егор Иванович выстрелил вторично и попал одному из солдат в живот.
— Это уже начинает надоедать, — сказал полковник Зольдинг, глядя на уронившего автомат и корчившегося в судорогах солдата и недовольно поднял глаза на майора Уриха; тот резко дал команду, и плач, вой в яме заглушил частый треск автоматов.
Егору Ивановичу больше не пришлось выстрелить, плотно сбитая толпа в яме качнулась взад-вперед, и его сдавили: он оказался на коленях, хотел встать и не мог, что-то ударило над ним и плашмя придавило к земле, и кто-то стал раз за разом трясти его сверху. Было похоже на то, словно их накрыли толстым листом железа и били по нему тяжелым. Потом его совсем вдавили в землю, и он на какую-то секунду потерял сознание.
Придя в себя, он хотел шевельнуться и не смог пошевельнуть хотя бы пальцем. Он выгнулся всем телом, лежа ничком, и постарался приподнять тяжесть, давившую его сверху, но не сдвинулся с места даже на вершок, его старый мозг представил все верно и спокойно. Он продолжил попытки, напрягаясь из последних сил, но уже понимал, что все кончено и ему не выбраться. Он сразу обессилел; под плотным слоем трупов, приваленных землей, не хватало воздуха, и он стал задыхаться. Он взял себя в руки и постарался успокоиться. Морщась от нестерпимой тяжести, помогая себе руками, животом, ногами, кого-то отодвигая, изогнувшись, он хотел подтащить к себе револьвер и, чувствуя, что не сможет, что тяжесть сверху уже ломает позвоночник, тихо заплакал от бессилия, рванулся вверх и ничего не почувствовал, только в глазах вспыхнуло что-то горячее и погасло.
И потом над сгоревшим селом, над ямами, доверху заваленными трупами, поднялась луна, и светила полно и ярко, и плакал ребенок. К краю ямы подошла старая большая собака с неровно подгоревшей кое-где шерстью и слушала, как плачет ребенок. Запах крови, железа, пороха раздражал собаку, она попробовала зализать обгоревшие места, но ей стало больно. Шерсть у нее на загривке то и дело шевелилась, собака села и стала выть, подняв острую морду к луне, она выла, полуприкрыв гноящиеся глаза, и ей смутно вспомнилось что-то далекое и теплое, но потом она отпрянула от ямы, раздался резкий звук, словно отломили сухую палку. У старой собаки этот звук вызвал дрожь, ее слишком много били на веку, и когда что-то хрустнуло, ей показалось, что ее сейчас ударят. Но она, старая собака, была смелой собакой и скоро вернулась обратно, что-то притягивало ее к этому месту, и она послушала, как плачет ребенок, и опять принялась зализывать раны, и, возможно, еще старой собаке вспоминались теплые сочащиеся молоком сосцы матери, плач ребенка напомнил ей щенячий визг.