Книга После 1945. Латентность как источник настоящего - Ханс Ульрих Гумбрехт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Однако разве мало было сказано о том времени? Почему кажется столь необходимым писать еще одну книгу об этом периоде? А необходимым это кажется, потому что ощущение необратимого уничтожения – которое столь сильно ощущалось в годы, непосредственно следующие за войной (и не только в тех странах, где действительно шли сражения), – так быстро исчезло; или, если быть точным, потому что это уничтожение не оставило после себя следов в мире и культуре, подобных тем отпечаткам, которые остались после 1918 года. Когда я просматриваю номер «Life» за 24 декабря 1945 года, я думаю, что Рождество в том году уже могло стать тем моментом, когда следы воздействия неминуемого уничтожения станут нейтрализованными, по крайней мере в Соединенных Штатах. Страница за страницей журнал наполнен словами и образами, извещающими нас о том, что мир уже стоит на пути возвращения к исходному состоянию, которое как будто бы было всегда. Одна довольно длинная статья имеет заголовок: «Японский фермер: возвращение с войны к древнему укладу жизни в своей деревне». Подписи под фотографиями гласят: «Солдат находит твердые жиры и зерновые культуры в относительно хорошем состоянии, несмотря на отсутствие риса», «Он соблюдает привычные с детства синтоистские ритуалы» и «Деревня Гарада бережлива, трудолюбива и не тронута войной». Катастрофа Хиросимы и Нагасаки не упоминается. Вместо этого находим рекламу «Графекса, чемпиона среди фотокамер» с фотографией извержения Везувия, сделанной американским моряком; и густой дым извержения клубится таким же грибообразным облаком, что мы привыкли со времен Хиросимы ассоциировать с ядерным взрывом.
Другая фотография, занимающая полстраницы, показывает трех прекрасных молодых женщин, одетых по последней моде, сидящих на диване вместе со своими малышами, подобно некоей совершенно симметричной скульптуре. Ноги у всех скрещены, левая на правой, и глаза всех повернуты влево. Подпись гласит:
Три старших дочери кормят из бутылочки своих трех малышей. Слева направо: Джин, 22 года, с сыном Джои, Мирра Ли с сыном Джоном и Бетти, 25 лет, с дочерью Джулией. Мужья Джин и Миры Ли больше не в армии, и сейчас – на рождественской вечеринке. Муж Джин был воздушным радистом, совершившим 27 боевых вылетов. Муж Мирры Ли был судовым разметчиком второго класса и 26 месяцев прослужил на флоте. Муж Бетти пропал без вести[7].
Каким-то образом пространственная симметрия, господствующая над этими тремя красавицами-матерями, впитывает в себя экзистенциальную асимметрию между Джин и Бетти, чей муж пропал в сражении. Кто-то из историков однажды заметил, что сходного уровня поствоенной нейтрализации Япония не могла достичь вплоть до 1964 года – Олимпийских игр в Токио. А что касается ситуации в Германии и во Франции, то Питер Слотердайк писал, что взаимная страстная одержимость и соперничество, породившие за два века и чрезмерное восхищение друг другом, и жестокие войны, теперь потихоньку начали затихать. И так называемая дружба между двумя странами, выступающая в качестве центральной оси начинающегося европейского воссоединения, своим главным условием будет иметь опору во взаимной незаинтересованности. Так как же можем мы описать это странное присутствие прошлого, которое никуда не исчезало, хотя, как кажется, и полностью утратило свое влияние? Можно ли предположить, что в это десятилетие после 1945 года нечто скорее «возникло», чем кануло в Лету?
* * *
Я хотел бы избежать слов «репрессия», «подавление», «вытеснение» при описании начинающегося процесса. Журнал «Life» легко мог не задокументировать, а «подавить» или «репрессировать» судьбу Бетти. Но вместо «подавления» и «вытеснения» прежний восторг военных лет стал закономерной частью нового и спокойного мира. Факты и воспоминания событий не пропали бесследно, но ощущения боли и триумфа – эти отзвуки войны – поутихли. И по мере затухания чувств и ощущений, связанных с неотвратимым уничтожением, начало возникать ощущение чего-то скрытого, латентного. (Возможно, причина странного и парадоксального ощущения, связанного с этим периодом, и находит здесь свой исток: личные ощущения и чувства исчезли, а латентные стали растекаться по окружающему миру, становясь общим настроением.) Когда я говорю о «латентности» вместо «репрессии», «подавления» или «забвения», я имею в виду ту ситуацию, которую голландский историк Элко Руниа называет «неким присутствием» и для иллюстрации которой он будет использовать метафору «безбилетный пассажир»[8].
В ситуации скрытого присутствия, то есть латентности, когда среди нас присутствует безбилетный пассажир, мы чувствуем, что что-то (или кто-то) находится здесь рядом, но мы не можем его ухватить; что это нечто (или некто) обладает своим материальным воплощением, а значит, оно (или она, или он) занимает место в пространстве. Мы не можем сказать, откуда именно исходит наша уверенность в этом присутствии, и мы не знаем, где именно расположено то, что сокрыто. И поскольку мы не можем идентифицировать этот латентный объект или человека, у нас нет никаких гарантий, что мы можем вообще опознать это существо, если даже оно и покажет себя. Более того, то, что латентно, может даже пережить изменения, оставаясь в скрытом, латентном своем состоянии. Скажем, безбилетники могут постареть. Но самое важное: у нас нет никаких причин считать – по крайней мере никаких систематических причин, – что то, что вошло в латентное состояние, когда-либо покажется нам или, напротив, не будет окончательно забыто.
Не существует никаких «методов» или стандартных процедур – и точно уж никаких «интерпретаций», – которые помогли бы нам вновь вернуть то, что вошло в латентное состояние. Чтобы открыть доступ для своей интерпретации – то есть разрешить нам установить то значение, которое, как нам кажется, лежит «под» поверхностью, – латентное должно было бы породить из себя или само принять форму «содержания пропозиции»; временами такое возможно, но вообще – маловероятно. И, однако, как можно быть уверенным, что латентное «действительно там», если оно ускользает от самого нашего восприятия? Если вернуться к приведенному выше примеру, где я перелистываю все эти подчеркнуто мирные и упорядоченные поствоенные журналы, то меня поражает то насилие, которое нередко проглядывает сквозь рекламу – как, например, на фотографии извержения вулкана, выполненной камерой «Графекс». Или в рекламе бритвенных лезвий, которые мягко скользят по нежной коже младенца. Карикатуры на супружескую жизнь часто демонстрируют шуточные сцены, где мужья бьют своих жен потому, что кофе недостаточно крепкий, или потому, что жена забыла разбудить кормильца на работу. А также наблюдается какая-то мания на патологически возбужденных старичков, которым совершенно необходимо лекарство определенной марки.
* * *
Нечто вроде предрасположенности к яростной нервичности пронизывает весь этот якобы спокойный поствоенный мир, что само по себе указывает на некое скрытое («латентное») положение дел. Я бы хотел здесь применить немецкое понятие Stimmung, взяв его за основу описания этой сложной конфигурации. Также я хотел бы подчеркнуть, что хотя все эти Stimmungen часто наводят на мысль, что в некоей ситуации присутствует нечто скрытое, латентное, они редко дают нам инструменты для того, чтобы идентифицировать это нечто. В целом Stimmungen проявляются в качестве неких эффектов латентных состояний, но они не обязательно возникают непосредственно вместе с ними. Слово Stimmung чаще всего (и совершенно справедливо) переводится как «настроение»; на метафорическом уровне термин можно передать как «климат» или «атмосфера». Общим для метафор «климат» и «атмосфера» и понятия Stimmung (этимологически немецкое Stimme означает «голос») является наличие некоего материального контакта, прикосновения, как правило очень легкого, к телу (вос)принимающей стороны. Погода, звуки и музыка – все оказывает на нас некое вполне материальное, но невидимое воздействие. Stimmung несет в себе ощущение, которое мы ассоциируем с «внутренним» чувством. Тони Моррисон описал данный аспект Stimmung при помощи парадокса: «испытать прикосновение как будто изнутри». Образы поствоенной рекламы бритвенных лезвий на щеках младенцев, жестоких мужей и возбужденных дедулей тоже оказывают на нас физическое, телесное воздействие – они могут пробудить в нас ощущения внутреннего дискомфорта, для которого у нас не будет готовых формул. В двойном смысле ускользающего физического прикосновения и чувства, которое мы не можем контролировать, Stimmungen формируют «объективную часть» исторических ситуаций и периодов. И в качестве таковых – то есть в качестве состояний «объективной чувственности» – они составляют центральное, хотя в основном и незамечаемое измерение того, что мы могли бы назвать непосредственно и интуитивно присутствующим для нас нашим настоящим. Можно даже утверждать, что тексты и жанры, которые мы называем «эпическими», всегда делали явной – то есть заставляли присутствовать – объективную чувствительность прошлого, не стараясь при этом достигать какой-то фактической точности или же предлагать какую-то историческую интерпретацию.