Книга Река без берегов. Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна. Книга первая - Ханс Хенни Янн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ближе всего к паровому котлу — обособленно — висели семь гамаков, в которых устроились семь чернолицых: полунегр и моряки, вымазанные дегтем.
Капитан приютившего нас судна при случае спускался вниз, рассматривал со свирепым любопытством этих упрямцев.
Вахтенный офицер уступил свою каюту Вальдемару Штрунку и первому штурману «Лаис».
Пауль Клык, кок, вел себя иначе, чем его товарищи. Он уже в первый день попытался быть полезным: отправился в камбуз к своему коллеге, помогал ему и вскоре разболтался. Я время от времени проходил мимо открытой двери и слышал, как кок — чье поведение в момент гибели корабля было таким некрасивым, заслуживающим презрения — снова разворачивается во всей красе. Невозможно сосчитать, от скольких навязчивых вопросов этот краснобай избавил всех остальных. Он с удовольствием поделился будто бы известной ему тайной.
— Драгоценный груз имели мы на борту, — сказал он, выпятив губы. — Драгоценные вещи. Живописные полотна. Поймите меня правильно, господин кухмейстер (он обращался к собеседнику по-английски, на «вы», а не на «ты», как принято на всех морях), там было самое прекрасное, что только можно измыслить. Представьте себе: весенний лес; молодые листочки, застигнутые в момент рождения, выглядывают, влажно поблескивая, из лиловых почек. Стоит на них посмотреть, и ты чувствуешь во рту вкус воды. И некая дева (он в самом деле употребил это слово), совершенно нагая, верхом на олене въезжает на луг, усыпанный желтыми цветами{23}… Такого рода были эти картины. Все написано натуральнейшими красками. Вы меня правильно поняли, господин кухмейстер? Вы знаете мрамор? Видели вы когда-нибудь золотой мрамор? Золотой мрамор, это как пламя в печи. Это, само собой, мрамор, но только насквозь пронизанный извивающимися золотыми нитями. Когда из этого мрамора изготавливают предметы — а такое бывает, из него делают людей, какими они расхаживали в раю, — тогда возникает самое прекрасное, что только может придумать человек. И самое драгоценное. У нас было много ящиков, наполненных такими вещами. Все дорогое, как если бы было отлито из чистого серебра. — И еще — стекло. Всякий поймет, что значит, когда говорят: прозрачное. Но ведь бывает красное, которое прозрачно, — и зеленое, и синее, и коричневое. И все это — прозрачное. Такие прозрачности можно соединить. И тогда получится нечто. Фигуры, каждая из которых прозрачна, но примыкает к границе другой прозрачности. Получится прозрачный световой мир. Можно поверить, что это сама Душа мира: потому что все такое чистое, и гладкое, и прозрачное{24}. Вы меня правильно понимаете, господин кухмейстер? Это очень красиво и очень ценно. А если прозрачное бесцветно, оно все же может принимать разные формы. Ведь оно твердое и не растворяется в воздухе. Хотя следовало бы признать, что оно уже не отличается от воздуха — именно потому, что бесцветно. Твердое прозрачное — его можно отшлифовать и покрыть гравировкой; на внешней поверхности ликерного стакана можно уместить какую-нибудь историю, сказку, целый город. И получатся очень ценные стаканы. И ведь это так содержательно — когда целая жизнь теснится вокруг ободка одного ликерного стакана…
Он выложил все это с исполненной достоинства убежденностью. Потом по лицу его потекли слезы.
— Корабль получил пробоину. И все погрузилось в пучину. Эти сокровища теперь на дне моря, — сказал он.
* * *
Я выбрал для себя нижнюю койку; Альфред Тутайн должен был спать на верхней. После того как мы — двое молодых людей, испытавших недавно сильные переживания, — раздобыли себе в камбузе невкусный ужин и, сидя на койке, молча съели его, мы стали укладываться спать. Альфред Тутайн успокоился; но им, казалось, овладела сильная усталость. Его взгляды уныло цеплялись к моим движениям, и мне не оставалось ничего другого, как, в свою очередь, уныло обводить глазами фигуру Тутайна. Мы медленно разделись, оставив на себе только рубашки. Потом я обхватил ноги матроса и задвинул его на верхнюю койку. Теперь он лежал там, зажмурившись. Я еще постоял возле койки, глядя в это невыразительное лицо, которое трудно было соединить с представлением о приятном юношеском возрасте его обладателя. Сладкая боль паутиной оплела мой дух. Я не отдавал себе отчета в том, что мною движет. С самого утра, когда затонула «Лаис», я ни в чем не отдавал себе отчета. Я закапсулировал ощущение собственной вины. Я бы мог оживить в памяти поток событий, со всеми их подробностями, с момента исчезновения Эллены. Я от этого уклонялся. Уклонялся, ибо не хотел увидеть всю полноту постигшего меня горя. Моя печаль стала бы безграничной, если бы я вгляделся в него. Но я не хотел быть печальным… Теперь, по прошествии трех десятилетий, для меня настолько самоочевидно исчезновение Эллены на борту «Лаис», что я едва не забыл написать об этом. (Привычные нам самим факты и мысли мы замалчиваем чаще всего; а если и задаемся целью их высказать, то бесконечно повторяем одно и то же.) Итак, Эллена — моя любимая, дочь Вальдемара Штрунка — исчезла на борту «Лаис». Бесследно и без всякой причины, как нам тогда казалось. Мы искали ее. Что нам еще оставалось, кроме как искать ее? Эти поиски мало-помалу стали нашей одержимостью. По крайней мере, некоторые из нас сделались одержимыми. Мы взбунтовались. Готовы были опустошить все вокруг. Ничто не казалось нам важным, кроме поисков. Чтобы узнать то, чего нам не полагалось знать — сам я узнал это гораздо позже, — мы поставили на кон корабль вместе с его грузом. И проиграли. Непостижимо. Были часы, когда мы с радостью согласились бы умереть, настолько сладострастным и вместе с тем отвратительным было происходящее — настолько невыразимо-печальным и мучительно-сладким.
Вечером того дня я уже не мог выдерживать свои душераздирающие внутренние порывы. Я больше ни о чем не думал. Просто смотрел в лицо Альфреда Тутайна, в лик своего товарища по кубрику, ради которого — чтобы помочь ему, если он снова начнет задыхаться в рыданиях, — я и очутился здесь. Я тихо вздохнул. И лег на нижнюю койку.
Вихрящаяся вода океана, взбалтываемая пароходным винтом, казалось, ударяла деревянными колотушками в днище. Поршни машины дрожали (что было слышно и сквозь волну от винта), хихикали в трещинках предметов. Альфред Тутайн дышал; но я не мог расслышать, как он дышит. Я сказал себе: двое пьют один и тот же воздух. И заснул без всяких страшных мыслей.
* * *
Среди других записок капитана был и отчет о его встрече с суперкарго. Встреча, наверное, произошла на следующее утро. Вальдемар Штрунк придавал большое значение тому, чтобы я узнал содержание тогдашнего разговора. Вскоре после возвращения на родину он несколько раз посылал мне копии этой записи, в разные концы мира, пока — почти через два года после катастрофы — одна из копий не настигла меня в Норвегии. Казалось, некий дух водил пером капитана. Потому что я обнаружил там удивительные отклонения от обычного стиля его писем.
Суперкарго сам подошел к Вальдемару Штрунку и принудил его к разговору. Георг Лауффер просто схватил капитана за рукав кителя и потянул за собой, как невоспитанный ребенок. Оба мужчины ступили в нору суперкарго. Между временными стенами-перегородками теперь висел гамак. Как и пожелал Георг Лауффер, в помещении имелся пустой ящик, чтобы сидеть на нем. Для себя суперкарго выбрал гамак. Он устроился в нем, ссутулив спину и подтянув колени к груди.