Книга Кое-что ещё - Дайан Китон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я понятия не имела, о чем говорю. Мне просто нравилось бывать в церкви, такой красочной и яркой, нравилось слушать музыку – “Мессию” Генделя и “Весну в Аппалачах” Копленда. Я и слышать не хотела о крови и смерти, но этого было не избежать. Кровь. Грех. Вина. Слезы. Смерть. Плащаница. Гроб Господень. А по сути мы просто обменяли свободу воли на учение, в котором все рождаются грешниками и должны быть прощены и спасены, чтобы получить шанс на вечный покой. Мне понадобились все шестьдесят лет моей жизни, чтобы понять, что же я на самом деле обо всем этом думаю. Только теперь я почувствовала, как эта ноша упала с моих плеч.
Я свободна – от насаждаемого страха, от недоброго Господа, от прямой и узкой дорожки в рай и ужасных мук в аду. Я благодарна той безымянной силе, что избавила меня от уродливых и лживых представлений о жизни. Когда мое время на этой планете подойдет к концу, я не буду бояться. Аминь.
Когда мне исполнилось десять, мы на полгода перебрались в Гарден-Гров – папа снял там дом с черепичной крышей. Хозяева дома оказались весьма своеобразными людьми. Она была блондинкой с высвеченными перекисью волосами, а он держал бар. Папа говорил, что они “алкоголики”. Я раньше такого слова не слышала – оно значило, что хозяева дома слишком часто прикладывались к бутылке. Папа называл их и неряхами, и это тоже было правдой. Дом, который мы снимали, был ужасно грязным, но просторным – там было четыре спальни и две ванных комнаты. Куда больше, чем в нашем старом, отделанном голубой штукатуркой доме, все содержимое которого поместилось в грузовике, когда мы переезжали в Хайленд-парк. В кухню вели распашные двери, совсем как в вестерн-сериале “Дымок из ствола” с Джеймсом Арнессом. У Дорри и Робин была одна комната на двоих, а у восьмилетнего Рэнди, как и у меня, – своя спальня.
Как-то раз Робин играла на заднем дворе со своими друзьями. Я хотела, чтобы они приняли меня в свою компанию, но все были против – особенно Робин. Поэтому я отправилась к качелям, сняла одну из веревок, обернула вокруг шеи и сделала вид, будто собираюсь повеситься. Вскоре мимо меня пробежала Робин, не обратившая на меня ни малейшего внимания. Тогда я начала издавать звуки, будто задыхаюсь, – уж это-то должно было на нее подействовать! Но нет, Робин все так же беззаботно носилась со своими приятелями. Ух, я ей покажу! Я просунула голову подальше в петлю, забулькала погромче, потом сделала глубокий вздох, закричала и умерла. Робин не обратила на меня ни малейшего внимания.
Разрыдавшись, я убежала в дом и пожаловалась маме, что Робин позволила мне умереть. В ответ мама поинтересовалась: почему мне так важно, играют они со мной или нет? Смерть, пусть даже ненастоящую, нельзя использовать в каких-то корыстных интересах. Со смертью лучше не шутить. От мамы я добилась того, чего не удалось добиться от Робин, – сопереживания. Честно говоря, я бы и сейчас провернула трюк с веревкой заново, лишь бы только снова ощутить себя в крепких маминых объятиях, лишь бы услышать, как бьется ее сердце.
Мама умела сочувствовать, как никто другой. Я как наяву вижу: она сидит вечером с чашечкой кофе за столом, а напротив – я в очередной раз изливаю ей душу. За долгие годы эта сцена повторялась множество раз. И каждый раз мама говорила мне примерно одно и то же:
– Дайан, ты принимаешь все слишком близко к сердцу. Я уверена, однажды ты всем покажешь. Ничего не бойся и всегда иди вперед.
И, несмотря на все неудачи и провалы, я продолжала идти вперед – потому что жаждала признания и хотела вновь и вновь приходить к маме на кухню.
Помнится, в те дни я частенько бывала совершенно озадачена. Все вокруг шло как-то не так: Робин совершенно не хотела играть в моей жизни роль, которую я для нее придумала; хозяева дома были алкоголиками – плохими людьми, куда хуже Уилли Бландин с ее сигаретами и помадой. Но самый сильный ужас вызвал у меня папа, который как-то сказал, что совсем скоро я стану женщиной. Я? Женщиной?! Он с ума сошел? Я убежала в спальню, захлопнула дверь и рухнула на кровать. Чуть позже ко мне зашла мама.
– Тебе понравится быть взрослой девочкой, дорогая, – сказала она.
Мне не хотелось обижать ее, но одна мысль об этом внушала мне ужас. Я не хотела, чтобы у меня начались месячные (что бы это ни значило), чтобы у меня росла грудь или волосы в интимных местах. Я не хотела быть женщиной. Я хотела быть собой – кем бы я ни была.
Пасхальное воскресенье было почти таким же волнующим праздником, как и Рождество. Но красоте этого столь важного для всего христианского мира дня уделяли мало внимания. Вместо этого нам, детям, в бесконечно длинных проповедях рассказывали о жестоком распятии Иисуса Христа – нашего Спасителя, который умер на кресте, пролил свою кровь, чтобы спасти нас… спасти МЕНЯ. Я никогда не понимала смысла этой затеи. В гимнах, которые мы пели, то и дело встречались фразы вроде “омыты кровью агнца”, “я спасен кровью Христовой” или “он пролил свою кровь за меня”. Кровь была важным символом, смысла которого я не понимала.
Пасха для меня значила одно – новое платье. Мама начинала шить платья загодя. Моим любимым было розовое длиной до колена, с рюшами на подоле и вороте. К Пасхе все мы покупали новые шляпки и туфли, чтобы вместе со всеми девушками и женщинами городка “выгулять” наряды на лужайках близ старой методистской церкви. Отличное было время.
Еще в детстве я начала подозревать, что что-то идет не так. Я была старшей из четырех детей и не могла понять, с какой стати вся красота в семье досталась младшим сестрам, Робин и Дорри. Я считала, что эту вопиющую несправедливость нужно как-то устранять. Меня бесил мой нос, и я стала прикреплять на него на ночь заколку-невидимку в надежде, что это позволит мне избавиться от горбинки. Я часами отрабатывала перед зеркалом особую улыбку, которая – я была убеждена в этом – скроет все мои недостатки. Я даже сидела и по полдня таращила глаза, надеясь, что они от этого станут больше.
Спустя пару лет мы с моей лучшей подружкой Лесли Морган курсировали по коридорам школы Санта-Аны, словно два темных пятна в мире, где существовали только красные, белые и голубые краски. Мы красились белой помадой и подводили черным глаза, надеясь подчеркнуть свою красоту отрицанием всего нормального. В начале каждого месяца мы тайком бегали в аптеку на Хонер-Плаза – проверяли, не вышел ли новый номер Vogue. Нам обеим нравилась Пенелопа Три, из-под челки которой почти не видно было ее лица. Я тоже решила носить длинную челку, чтобы прикрыть лоб. Правда, главной проблемы – моей зацикленности на привлекательности – это не решило. Мама никак не комментировала мою внешность – иногда мне казалось, что она просто решила, что с моим лицом ничего уже не поделаешь. Зато у нее было полно идей относительно моего стиля. Честно говоря, все бы только выиграли, если бы она хоть как-то ограничивала меня в выборе одежды.
Но тогда я считала, что мы – отличная команда. В пятнадцать лет я создавала наброски нарядов, а мама воплощала в жизнь мои идеи. Вернее, не столько создавала, сколько баловалась с разными выкройками, меняя местами то одну деталь, то другую. Основная идея оставалась неизменной – мама твердо считала, что нет ничего лучше платьев с запахом, про которые говорили, что, “если начнешь шить его после завтрака, к обеду выйдешь уже в новом платье”. Конечно, важную роль играла и ткань, выбор которой в универмагах вроде “Вулворт” или “Пенни” казался нам слишком бедным и банальным. Мы с мамой предпочитали комиссионный “Гудвилл”, в котором нам попадались настоящие сокровища – ткани в горошек, полоску и клетку. Мы покупали старые твидовые пиджаки, из разных кусочков которых шились отличные мини-юбки. Конечно, основная работа ложилась на мамины плечи – меня к швейной машинке совершенно не тянуло. Меня интересовал лишь конечный результат – и как я в нем буду выглядеть.