Книга Черное и серебро - Паоло Джордано
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это кто? – спрашиваю я.
– Нежные феи.
– А это?
– Покемоны.
– А-а.
Жаль, что потом он решает упаковать рисунок: мнет его и облепляет скотчем. Синьоре А. он вручает ком жеваной и липкой бумаги. Она в растерянности откладывает его в сторону. У нее больше нет времени разбираться в не вполне ясных творческих порывах Эмануэле, теперь ей надо заботиться о собственном теле, помнить, какие принять лекарства, думать не столько об их пользе, сколько о побочных эффектах. Я не сомневаюсь, что, как только мы уйдем, рисунок окажется в мусорном ведре.
Эмануэле этого не понять, не понять эгоцентризм, на который обрекает ее болезнь, ему кажется, что синьора А. всегда будет той, что заботилась о нем, о нем и ни о ком другом, той, что вслед за ним карабкалась по крутым тропинкам его фантазии и баловала его, как принца. Заметив ее равнодушие, он начинает нервничать и дерзить, а я понимаю это по тому, как меняется его голос – он всегда так делает, когда хочет привлечь к себе внимание. Но у синьоры А. нет ни сил, ни желания понять, что с ним происходит. Я оказываюсь между двух огней, где смешались обманутые ожидания и досада: с одной стороны – больная пожилая женщина, с другой – ученик начальной школы, оба хотят, чтобы все внимание было приковано к ним, потому что боятся, что иначе они и вовсе исчезнут.
Я отправляю Эмануэле поиграть во дворе, хотя на улице холодно. Он протестует, но в конце концов уступает. С порога он бросает на меня испепеляющий взгляд.
В квартире синьоры А. есть комната, в которой многие годы отключено отопление, – эта комната, не похожая ни на гостиную, ни на кабинет, напоминала, скорее, реликварий. Если я заходил туда зимой, когда температура в комнате была как минимум градусов на десять ниже, чем в других помещениях, мне казалось, будто я спускаюсь в катакомбы. На окнах были витражи с изображенными в профиль женскими лицами (имени художника я не помню, но синьора А. всегда отзывалась о нем с большим почтением), поэтому проникающий в комнату свет был тусклым, как в надгробной часовне. Все в этой комнате рассказывало о Ренато.
В стене была ниша с полками, на каждой выставлена отдельная коллекция. Смешение эпох и стилей свидетельствовало о том, что собирал коллекцию человек крайне непоследовательный или напрочь лишенный предрассудков: десяток статуй доколумбовой эпохи, несколько причудливых пресс-папье, каких я больше нигде не видел, довольно безвкусная скульптура из цветной керамики и разномастная серебряная и латунная посуда. В центре комнаты, на низеньком столике-витрине, на зеленом сукне были разложены на одинаковом расстоянии друг от друга десятка два карманных часов, причем стрелки у всех указывали на полдень. Пестрая коллекция выдавала мечту Ренато превратиться из старьевщика в знатока искусства – всю жизнь он стремился ее осуществить, но добиться полного воплощения не сумел. Синьора А. это понимала, а может, не понимала – трудно сказать, но она ни за что на свете не признала бы, будто у ее мужа отсутствовал безупречный вкус. Среди всех занятий, которые ей довелось перепробовать, помощь мужу в торговле антиквариатом была самым неожиданным и волнующим, – вспоминая об этом, она и сейчас испытывала гордость.
Главные ценности – около полусотни полотен разного размера с подписями авторов – прятались за лакированной ширмой, расписанной в восточном стиле. Я точно помню, что среди них были работы Алиджи Сассу и Романо Гадзерры, по крайней мере, пара работ школы Феличе Казорати, несколько футуристов, хотя и не самых известных. Синьора А. рассказывала мне и о картине маслом Джузеппе Миньеко «Молодожены», которую Ренато так и не продал, несмотря на настойчивые просьбы одного врача – тот всякий раз предлагал бо́льшую сумму; эта картина, – говорила она, – напоминала их с Ренато, а еще нас с Норой.
Честно говоря, я не видел ни одной картины. Синьора А. показывала их лишь в бумажных упаковках, совершенно одинаковых; но когда я как-то раз осмелился заглянуть под бумагу, она решительно шагнула ко мне. И больше я не пытался.
– Что ты собираешься со всем этим делать? – спросил я, широко раскинув руки, словно хотел обнять целиком всю комнату, когда мы с Эмануэле приехали навестить синьору А. Вопрос бестактный, – возможно, не стоило заводить этот разговор, но я считал своим долгом ее предупредить: сокровище – то, что она многие годы хранила в не вызывающей подозрений квартире не вызывающего подозрений обычного дома, может погибнуть. Кто бы ни поселился в квартире после нее, он не проявит должного почтения к ее сокровищу, по крайней мере, точно не оправдает ее ожиданий, – ведь что может сравниться с религиозным поклонением, которое она пронесла через всю жизнь? У синьоры А. еще остается драгоценная возможность распорядиться коллекцией, решить судьбу каждого экспоната.
– Им и здесь неплохо, – отвечает она.
Мой вопрос на мгновение отдаляет нас друг от друга, я чувствую это: синьора А. сразу же предлагает вернуться в гостиную.
– Я озябла, – жалуется она.
Я знаю, о чем она думает, и не могу сказать, что она не права. Хотя я и не движим корыстью, должен признаться, мне запомнилось одно полотно – обнаженная, чистящая персик; на мгновение представляю эту картину в нашей с Норой спальне, она облагородит стену, для которой мы никак не найдем подходящего украшения, что было бы для нас таким родным, чтобы висеть над нами и смотреть на нас каждую ночь, когда мы спим или не спим.
После того воскресенья я еще раз оказался в квартире синьоры А. К этому времени прошло четыре месяца как ее не стало. Она завещала нам часть гарнитура: стол и буфет двадцатых годов, оба кремового цвета, – нужно было забрать их до продажи квартиры. Два предмета мебели, единственный подарок Бабетты, – все, что у нас осталось от нее. Об Эмануэле она не подумала.
В Рубиане меня ждали обе кузины синьоры А. – Вирна и Марчела. В квартире стояли только стол и буфет, да еще была куча коробок со всяким скарбом: пароварка, два стеклянных графина, набор фужеров с золотым ободком.
– Это мы отдадим на благотворительность, – объяснила Вирна.
– Весьма благородно, – отозвался я без тени сарказма.
От светильников, коллекции часов и доколумбовых статуэток, картин и часов с маятником, которые стояли в гостиной, не осталось и следа. Пропали даже оконные витражи, и дневной свет, которому прежде воздвигали преграду, теперь с яростью лился в комнаты. Голая, вычищенная квартира, целая жизнь, отданная сохранению сокровища, – теперь эту жизнь спешно отсюда выселили. У синьоры А. было довольно времени, не один месяц, чтобы обеспечить своим реликвиям достойное, осмысленное будущее, а она ничего не сделала. После того, как ей поставили диагноз, она мучительно проживала свои дни, каждый день, чтобы отвоевать еще горстку столь же бесполезных дней. От всего, что она бережно хранила всю жизнь, ничего не осталось, все ее предметы оказались рассеяны по разным местам, к которым они не имели ни малейшего отношения и в которых ничто не говорило об их происхождении, – всякая безделушка утратила заложенный в ней дух воспоминаний, превратилась в вещь, которая могла бы принести выгоду.