Книга Черный буран - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Динь-динь, динь-динь-динь…
Свадебная тройка!
И она, Тонечка, несется на ней в неизвестность. Проскакивают мимо горящие фонари, костры, какие-то люди машут ей вслед белыми платочками, такими же белыми, как и платье на ней — свадебное. Колышется, трепещет за спиной от встречного воздуха длинная фата. А где жених? Нет жениха! Одна-одинешенька сидит Тонечка в коляске, богато убранной цветными коврами. Боже мой! И кучера нет! Сама по себе несется тройка, без узды и вожжей — в темное ночное пространство.
Динь-динь, динь-динь-динь…
В большом стакане доктор Обижаев размешивает ложечкой мутную микстуру, и ложечка звякает о тонкое стекло.
— Ну, давай, давай, голубушка, выкарабкивайся…
Крепкая рука отрывает ее от подушки, чуть приподнимает, и холодное стекло стакана стукается о зубы. Противная микстура с резким химическим запахом аптеки застревает в горле, словно сухой кусок, и Тоня судорожно глотает ее, чтобы не захлебнуться. Все тело от этих усилий мгновенно покрывается испариной.
— Умница! Сейчас еще камфару впрыснем…
Укол в руку кажется Тоне легким комариным укусом, она снова уплывает в сон, на этот раз он спокойный, ровный и без всяких видений.
В явь она возвращается уже с ясным сознанием и грызущим в желудке ощущением голода. Открывает глаза и видит прямо перед собой круглолицую старушку в низко повязанном темном платке.
— Вы кто? Где я? — голос у нее шуршит, как сухая бумага.
— Здеся, милочка, здеся, на энтом свете, на тот тебе еще рано уходить, тута-ка оставайся. Погоди, я тебе супчику, теплого — Анатолий Николаич, дай ему Бог здоровья, двух петухов вчера откуда-то доставил; старые, правда, петухи, старей меня, да по нынешним временам и это сладость. И хлебца маненько есть, я тебе его крошками прямо в суп накрошу. Подымайся, моя милочка, подымайся, я тебя с ложечки и покормлю. Вот как ладно!
Теплый куриный суп с размякшими кусочками хлеба кажется необыкновенно вкусным, хочется еще и еще, но старушка кладет со стуком ложку в пустую чашку и ласково приговаривает:
— А боле, моя милочка, нельзя. Анатолий Николаич настрого наказал — поманенечку, почаще и поманенечку. Ты уж потерпи пока, а время пройдет, я и снова покормлю.
Тоня сглотнула слюну, и на щеки ей выкатились две слезинки — от жалости к самой себе. Она закрыла глаза, перемогая давящий ее голод, ни капли не утоленный куриным супом с хлебными крошками, и снова спросила:
— Где я?
— Да неужель ты меня не помнишь, милочка моя, Антонина Сергеевна? Каждый год мы на Пасху к вам приезжали, христосоваться. Правда, время-то сколь прошло, сколь воды утекло, да и я вся выцвела, мудрено сразу-то признать. Кучера-то вашего, Филипыча, помнишь? Ну вот… А я бабка евонная, Пелагея, по батюшке Даниловна. Так теперь и кличут все — Даниловна.
Тоня вспомнила кучера Филипыча, но супругу его вспомнить не смогла. Пасха, христосоваться, полный дом гостей… — когда это было! Да и было ли?!
— А как я здесь оказалась?
— Ой, милочка моя, — заворковала Даниловна, — откуда мне знать, как ты здесь оказалась? Филипыч мой привез, а где и как, не докладывал, пердун старый. Сказал только, что Анатолий Николаич тебя из заразной больницы выручил. Вот он придет, Анатолий Николаич, ты у него и поспрашивай. А теперь полежи, подреми, моя милочка, я пойду дровец принесу, печку истопить надобно, морозец-то нынче резвый подскакиват…
Говорливая Даниловна вышла за дровами, крепко пристукнув за собой двери. Тоня, оставшись одна, приподняла голову и огляделась. Лежала она в маленькой горнице, у стены; напротив стоял стол, накрытый скатертью с кистями, в переднем углу — иконостас с большими темными иконами, украшенный длинным вышитым полотенцем, на крашеных половицах — веселые домотканые половички. В окна, затянутые густой изморозью, светило блескучее солнце. Значит, на дворе стоял день. Какой же это день, сколько она ехала? И тут же дернулась, словно голову опалило каленым железом: «Письмо! Где письмо?! Кто его взял, пока я была без памяти?!» Она попыталась вскочить, но голова закружилась, стол подпрыгнул вверх и полез на потолок, кровать полетела вниз, будто под ней разверзся пол. Обессиленная, Тоня упала на подушку, горячими ладонями закрыла лицо, стараясь переждать приступ головокружения.
В это время заскрипела дверь и донесся без перерыва льющийся говорок Даниловны:
— Проходите, Анатолий Николаич, проходите, а то я с дровами тут расшаперилась… Самовар поставлю, с морозу чайку попить. Он у меня с травками, лучше лавочного.
Загремели дрова возле печки, послышались крепкие мужские шаги, и доктор Обижаев, присев на краешек кровати, положил прохладную ладонь на коротко остриженную голову Тони, похвалил:
— Молодцом, голубушка, молодцом. Теперь на поправку. Самое страшное позади, а самое лучшее — впереди. Дама вы еще молодая, организм не изношен — справится. Через недельку на ноги встанете, а еще через недельку можно будет завлекать галантных кавалеров. Правда, на сегодняшний день их в округе не наблюдается, но будем надеяться, что тяжкие времена минуют и новый день принесет нам только радости. Теперь померим температуру, выпьем живительной микстуры, и можно будет похлебать супчику.
Доктора Обижаева, как только он вошел, Тоня узнала сразу. Он почти не изменился с тех пор, когда приезжал к Шалагиным и лечил Тонечку от ангины, которой она болела в детстве почти каждую зиму. Те же глубокие залысины на крупной породистой голове, тот же задорный хохолок реденьких волос между этими залысинами, те же тонкие, длинные пальцы, как у музыканта, только глаза, раньше светившиеся хитроватой лукавинкой, теперь словно потухли, смотрели с неизбывной усталостью и печалью. Он померил Тоне температуру, заставил выпить противную микстуру, а затем велел Даниловне накормить больную. И пока та кормила Тоню с ложечки, он неподвижно сидел за столом, низко опустив голову, и казалось, что дремал.
Пришел Филипыч, долго раздевался, кряхтя и кашляя, затем принялся ворчать на Даниловну, которая развалила поленницу; наворчавшись, осторожно заглянул в горницу, но войти не насмелился. Сел на лавку возле дверей и затих, только время от времени тяжело вздыхал, протяжно выговаривая после каждого вздоха: «Э-э-эх!».
Когда чашка с супом опустела и ложка глухо стукнулась о чисто выскобленное дно, Обижаев поднял голову:
— Пелагея Даниловна, вы бы сходили с Филипычем, сложили поленницу, чтобы он не ругался. И мир у вас в семье будет, и мне с Антониной Сергеевной наедине поговорить требуется. Вы уж простите меня великодушно, не обижайтесь.
Даниловна понимающе кивнула, махом растормошила Филипыча, и они дружно отправились поправлять поленницу. Обижаев, не поднимаясь из-за стола, устало заговорил, словно угадав и опередив вопросы, которые ему хотела задать Тоня:
— Сняли вас, голубушка, с поезда здесь, в Новониколаевске, привезли в нашу инфекционную больницу, — она теперь, к слову сказать, в бывшей вашей гимназии располагается. Были вы без сознания, бредили. Но бред ваш временами казался мне очень странным. Посудите сами: «Пароль не забыть, пароль не забыть. Вы не сдадите квартиру для трех человек, мы беженцы, рассчитаемся царскими червонцами. А это смотря какими червонцами, может, они у вас фальшивые. Нет, настоящие, в Омской пробирной палате проверенные, сам господин Голохвастов проверял. Ну, если Голохвастов, тогда поторгуемся». И так без конца. Хорошо, что санитары у меня всегда вполпьяна трудятся, внимания не обратили. Но письмецо, которое, пардон, в нижнем белье было зашито, они расковыряли, когда вас переодевали: деньги, конечно, искали, шельмы. Хорошо, что я вовремя подоспел и отобрал. Успели они его прочитать или нет — не знаю.