Книга Недоразумение в Москве - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чудесный город, – сказала Николь.
Чудесный. Под северным небом изящество и великолепие итальянского барокко. А как весело было на набережных Невы, чьи воды голубовато-белого цвета! Как много молодежи, они шли группами и пели.
– А ты все-таки хочешь поехать в Псков и в Новгород.
– Время есть на все, – заверила Маша.
Наверно, но лично он с удовольствием остался бы на десять дней здесь. Ленинград. Петроград. Санкт-Петербург. Он хотел узнать о нем все и даже – неосуществимая мечта – узнать все сразу. Осажденный город, зимний день, мужчины и женщины идут, пошатываясь, в снегу и падают, чтобы больше не подняться, мертвые тела везут на санках по обледеневшей земле. На Невском проспекте лежали вповалку трупы, бежали люди, свистели пули, моряки шли на штурм Зимнего дворца. Ленин. Троцкий. Нельзя ли наложить на эти картины великую эпопею его отрочества, такую тогда далекую, такую близкую сегодня, ибо его ноги ступали по тем самым местам, где она происходила? Декор остался прежним – но он не помогал воскресить людей и события. Наоборот. Историкам удается отчасти их воспроизвести, но чтобы следовать за ними, надо оставить мир настоящего, закрыться в тишине кабинета наедине с книгой; на этих улицах плотность, густота действительности отторгала миражи прошлого; невозможно вписать его между этих камней. Но оставался Ленинград этим вечером, прекрасной белой ночью. В 63-м они приезжали в августе, солнце садилось рано. Сегодня оно не садилось вовсе. Было празднично. На набережных парни и девушки танцевали под звуки гитары. Другие играли на гитарах, сидя на скамейке на Марсовом поле, шелестевшем сиренью, – была тут и сирень с пышными гроздьями, похожая на французскую, и японская сирень, более скромная, с пряным ароматом. Они сели на скамейку. Эти парни с гитарами – кто они такие? Студенты, служащие, рабочие? Он не стал спрашивать Машу. Слишком часто она затруднялась с ответами и поэтому огорчалась. Она не слишком хорошо владела информацией, это разочаровывало Андре. Быть может, в этой стране ей не доверяли из-за ее иностранного происхождения, или расслоение в обществе было довольно значительным, как и везде, но она ничего не знала о жизни рабочих, крестьян, не знала и о колоссальном научно-техническом прогрессе, а Андре так хотелось побольше узнать обо всем.
– Моя первая белая ночь, – сказала Маша. – Мне было пятнадцать лет. Я пришла в восторг. И не понимала, как мои родители могли оставаться такими спокойными. В тот день я подумала, что стареть – это ужасно.
– Но теперь вы больше так не думаете, – сказала Николь.
– В своем возрасте я чувствую себя гораздо более комфортно, чем когда-либо, – ответила Маша. – А вы жалеете о своей молодости?
– Нет, – Николь покачала головой и улыбнулась Андре: – Если только ты стареешь не одна.
«Моя первая белая ночь», – отозвалось в Андре мысленным эхом. Стало не по себе: эта дивная белая ночь ему не принадлежала; он мог лишь присутствовать, не более того, эта ночь была не его. Они пели, смеялись, но он чувствовал себя за бортом: турист. Ему никогда не нравилось быть туристом. Но все же в странах, где туризм – национальная индустрия, прогуливаясь, можно вписаться в жизнь города, страны. На террасах итальянских кафе или в лондонских пабах он был клиентом среди многих других, эспрессо для него имел тот же вкус, что и для римлян. Здесь же людей можно было узнать, лишь поработав с ними вместе. Он за бортом их досуга, потому что не причастен к их делам. Бездельник. Никто в этом саду не был бездельником. Только они с Николь.
И никому не было столько лет, сколько им. Какие они все молодые! Он тоже когда-то был молод. Ему вспомнился тогдашний жгучий и нежный вкус жизни: молодые этой ночью тоже остро его чувствовали, они улыбались будущему. Что такое настоящее без будущего, даже в запахе сирени и прохладе полуночной зари? На миг ему подумалось: это сон, сейчас я проснусь и вернусь в свое тело, мне двадцать лет. Нет. Взрослый, пожилой человек, почти старик. Он смотрел на молодежь с завистливой оторопью: ну почему я больше не такой? Как это случилось со мной?
Они пешком вернулись из Эрмитажа, где провели два часа: их третий визит в этом году, они посмотрели все, что хотели посмотреть. Завтра они уедут в Псков, посетят усадьбу Пушкина; там сейчас такая красота, говорила Маша, и Николь заранее радовалась, что насладится запахом травы. Ленинград – очень красивый город, но в нем задыхаешься. Она взяла ключ, протянутый дежурной по этажу; та передала Маше записку: ее срочно вызывали в Интурист.
– Опять будут неприятности, – вздохнула Николь.
– Наверно, надо утрясти какие-то детали, – успокоил ее Андре.
Его неистребимый оптимизм! Он уткнулся в русскую грамматику, а она развернула «Юманите».
Ей хотелось поехать на машине: пейзаж, свежий воздух новизны. Эрмитаж, Смольный, дворцы, каналы: она знала их как свои пять пальцев и уже не хотела оставаться здесь даже на три дня.
Маша распахнула дверь: «В разрешении отказано!» – сказала она со злостью.
– Я так и знала! – уныло вздохнула Николь.
– Я сражалась с типом из Интуриста. Но он человек маленький, повинуется приказам. Зла не хватает. Просто зла на них не хватает.
– На кого – на них? – уточнил Андре.
– Я толком не знаю. Он ничего не захотел мне сказать. Может быть, там проводятся какие-то маневры. Но скорее всего, ничего особенного не происходит.
Это уж слишком, сказала себе Николь, чувствуя нарастающую панику. Раздражение перед малейшим препятствием, страх заскучать – это все нервное. Полно. Уехать завтра же в Новгород – но в гостинице не будет мест, здесь надо все бронировать заранее. Тогда в Москву – и пребывание в ней затянется до бесконечности. Надо срочно что-то придумать.
– А эта экскурсия, о которой вы говорили? Монастырь на острове?
– Тоже запретят.
– Можно все-таки попробовать.
– Ах! Нет уж! – воскликнул Андре. – Не станет она начинать снова всю эту волокиту, чтобы опять услышать отказ. Останемся здесь. Скажу тебе честно, у меня нет никакого желания смотреть этот монастырь.
– Ладно, закрыли тему, – сказала Николь.
Оставшись одна, она тут же дала волю гневу: «Три дня скучать здесь!» Ей вдруг показалось скучным абсолютно все: прямые проспекты, однообразные улицы, бесконечные ужины под музыку, гостиничный номер и нескончаемые споры Маши с Андре: он защищал китайцев, которых она ненавидела и побаивалась, критиковал политику мирного сосуществования, которую она поддерживала. Так они и переливали из пустого в порожнее. Или Андре рассказывал Маше истории, которые Николь знала наизусть. Она по-прежнему не виделась с мужем наедине, разве что они оставались вдвоем совсем недолго, чтобы между ними мог завязаться разговор; он утыкался в русскую книгу, она в газету… Она прижалась лбом к оконному стеклу. До чего же эта большая, темная с охрой церковь безобразна! «В разрешении отказано». Если бы она хоть могла поспорить, побороться. Но все лежало на Маше, которая, быть может, слишком быстро опускала руки. Как раздражала эта зависимость. Поначалу она забавляла Николь, но теперь стала тяготить. В Париже она сама строила свою жизнь, принимая решения вместе с Андре или самостоятельно. Здесь же инициативы, идеи принадлежали другой; она была лишь элементом в мире Маши. Николь посмотрела на свои книги; она взяла их с собой совсем немного, и те, что были ей по-настоящему интересны, успела прочесть в Москве. Она вернулась к окну. Площадь, сквер, люди на скамейках – все казалось унылым в прямом послеполуденном свете. Время текло еле-еле. Ей хотелось сказать, что это ужасно – это несправедливо, что время одновременно может лететь и тянуться. Она вошла в двери Бургского лицея почти такой же молодой, как ее ученики, тогда она с жалостью смотрела на старых преподавателей с серыми волосами. И – опля! Она сама стала старой преподавательницей, а потом дверь лицея закрылась и за ней. Много лет, преподавая в классах, она жила иллюзией, что не меняется: каждый сентябрь она встречала учеников, все таких же юных, и на нее тоже как будто распространялась эта незыблемость. В океане времени она была скалой, о которую снова и снова бьются волны, а она, скала, не движется с места и не стареет. И вот теперь поток уносил ее – куда? К смерти. Жизнь трагически утекала. Но однако же текла она неспешно, по капле, час за часом, минута за минутой. Всегда надо было ждать, пока растает сахар, пока померкнет воспоминание, пока зарубцуется рана, пока рассеется скука. Как странно рассечены эти два ритма. Дни мои мчатся галопом, но в каждый из них я маюсь оттого, что время тянется слишком медленно.