Книга Давно хотела тебе сказать - Элис Манро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всю следующую неделю я высматривала, не вернется ли тот мужчина. Нет, не вернулся. Зато я заметила трех других, причем один из них появлялся дважды. Они проходили к Дотти, опустив головы, быстро, не задерживаясь перед дверью, – дверь была уже открыта. Хьюго признал их существование. Он сказал, что жизнь опять подражает искусству, так все и должно быть, ведь в литературе постоянно описывают толстых шлюх с варикозными ногами. Вот тогда мы и прозвали ее «распутница-надомница» и разболтали про нее знакомым. Бывая у нас в гостях, наши друзья прятались за оконными занавесками, чтобы исподтишка на нее взглянуть, когда она выходила из дома.
– Не может быть! – говорили они. – Это точно она? Да кого она может завлечь в таком виде? У нее что, нет профессиональной одежды?
– Не будьте так наивны, – отвечали мы. – Вы думаете, они все носят боа и платья с блестками?
Когда Дотти играла на пианино, гости умолкали, чтобы послушать. Играя, она пела или без слов напевала мелодии – нетвердым, но громким, словно бы пародийным голосом, каким обычно поешь, когда тебя никто не слышит, вернее, когда ты думаешь, что тебя не слышат. Она распевала «Желтую розу Техаса» и «Ты это не всерьез, мой милый».
– Распутницы должны исполнять духовные гимны.
– Надо будет ее научить.
– Какие же вы все жалкие, вам бы только за другими подглядывать! – заявила нам девушка по имени Мэри Фрэнсис Шрекер.
Это была ширококостная, спокойная на вид девица с черными косами. Она состояла в браке с Элсвортом Шрекером, бывшим математическим гением, утратившим свой дар. Сама она работала диетологом. Хьюго говорил, что, когда смотрит на нее, ему на ум почему-то приходит слово «люмпен», но при этом допускал, что она может быть полезна – как овсянка. Она стала его второй женой. Думаю, они очень подходили друг другу, и она могла бы и дальше приносить ему пользу, но явилась студентка и изгнала ее.
Игра на пианино развлекала наших гостей, и она же превращалась в проклятье в те дни, когда Хьюго оставался дома и садился за работу. Вообще-то ему полагалось писать диссертацию, но он вместо этого занимался своей пьесой. Сочинял он в нашей спальне, на карточном столике у окна, выходившего на деревянный забор. Послушав немного игру Дотти, Хьюго врывался на кухню и говорил мне негромким, нарочито спокойным тоном, демонстрируя, что он вполне может справиться со своей яростью:
– Сходи вниз и скажи ей, чтобы прекратила.
– Сам сходи.
– Черт, черт! Она же твоя подруга. Ты ее развиваешь. Ты ее поощряешь.
– Я никогда не поощряла ее игру на пианино.
– Я с трудом устроил все так, чтобы освободить день для работы. Это не само собой получилось. Я предпринял усилия. Близится решающий момент, после которого пьеса окажется либо живой, либо мертвой. А если я сам пойду вниз, то я просто задушу ее.
– Не смотри, пожалуйста, на меня волком. И смотри, не придуши меня по ошибке. Ты уж прости, что я дышу тут и вообще существую.
Разумеется, я спускалась вниз, стучала в дверь Дотти и просила ее, если можно, не играть сегодня на пианино, потому что мой муж дома и работает. Я никогда не произносила слова «пишет» – Хьюго меня выдрессировал. Это слово было для нас как оголенный провод под током. Дотти каждый раз извинялась. Она боялась Хьюго и с почтением относилась к его работе и его интеллекту. Играть Дотти прекращала, но, увы: через час или даже полчаса она могла попросту забыть свое обещание, и все начиналось заново. Это меня нервировало и расстраивало. Я была беременна и все время хотела есть. Я сидела на кухне за обеденным столом, несчастная, ненасытная, и жевала разогретый испанский рис. Хьюго казалось, что весь мир сговорился помешать ему писать – не только человечество, но и все звуки, весь бытовой шум и гам устроен нарочно. Все вокруг сознательно и злонамеренно вредят ему, всячески отвлекают, не дают работать. И я обязана была защитить Хьюго, встать между ним и миром, но не справлялась с этим – и по неспособности, и по зловредности. Я в него не верила. Я не понимала, как это важно – верить в него. На мой взгляд, он был умен и талантлив, что бы это ни значило, но я не верила, что из него получится писатель. У него отсутствовала та хватка, та харизма, которой, как мне казалось, должен обладать литератор. Он был слишком нервный, обидчивый, в нем слишком много было позерства. А писатели, по моему тогдашнему убеждению, – люди спокойные, меланхоличные, излишне образованные. Мне казалось, что все они отмечены свыше, что от них исходит сияние, а у Хьюго нимба не наблюдалось. И я полагала, что рано или поздно ему придется это признать и смириться. Впрочем, он жил в своем мире, со своей, неведомой мне, системой наказаний и поощрений, совершенно мне непонятной и чужой, как у лунатика. Вот он сидит за ужином весь бледный и с отвращением смотрит на пищу. Вот я на секунду захожу в комнату что-то взять, и он вцепляется в пишущую машинку и неподвижно замирает, как будто его от ярости разбил паралич. Или начнет вдруг скакать по гостиной, вопрошая – кто он такой (носорог, решивший, что он газель; председатель Мао, танцующий боевой танец во сне Джона Фостера Даллеса[11]), а потом набросится на меня и давай целовать в шею с диким голодным урчанием. В чем была причина этих приступов радости или уныния, неизвестно. Во всяком случае, не во мне.
Я коварно допытывалась, подначивала его:
– Вот у нас родится ребенок, а потом, предположим, в доме начнется пожар. Что ты кинешься спасать – ребенка или пьесу?
– И то и другое.
– Ну а если надо выбрать одно из двух? Ладно, оставим в покое ребенка. Предположим, я горю в огне… Нет, предположим, я тону, а ты рядом, но можешь вытащить из воды что-то одно…
– Ты ставишь меня перед трудным выбором.
– Да, я понимаю, понимаю. Ты меня за это ненавидишь?
– Разумеется, ненавижу!
И мы отправлялись в постель – с воплями, дурачась, изображая потасовку, шалея от счастья. Вся наша совместная жизнь, то есть вся ее счастливая часть, прошла в сплошных играх. Мы разыгрывали диалоги, приводя в смятение пассажиров в автобусе. А однажды в пивной он принялся распекать меня: дескать, я совсем совесть потеряла – гуляю с другими, бросаю детей одних, в то время как он рубит лес, чтобы нас прокормить. Он призывал меня вспомнить долг жены и матери. Я в ответ выдыхала дым ему в лицо. Посетители пивной смотрели на меня осуждающе и упивались скандалом. Когда мы выкатились на улицу, нас сразил такой приступ хохота, что ноги подкашивались, пришлось облокотиться о стену и вцепиться друг в друга, чтобы не упасть. Еще мы играли в постели в леди Чаттерли и Меллорса[12].
– Где этот негодник Джон Томас? – спрашивал он басом. – Не могу найти Джона Томаса!