Книга Камень и боль - Карел Шульц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…illius tristissima noctis imago
qua mihi supremum tempus in urbe fuit…
"…той печальнейший образ ночи, когда уж недолго мне в городе быть оставалось…" Довольно! Сейчас — вспоминать Овидия! Сейчас, когда я одним словом могу закрыть ворота и направить острия копий в грудь врага, сейчас вспоминать Овидиевы томления! Да, так называл это философ: несходство сущего, откуда когда-нибудь брызнет струей для того, кто не проник до его ядра, вся слабость жизни. А может быть, и то, что в памяти моей вдруг всплыли именно эти Овидиевы стихи, неспроста: это знаменье! Поэт, сосланный на варварский Понт, не умирал от большей тоски, чем умирал бы я, если бы мне пришлось расстаться с тобой, Флоренция, если бы я был удален от тебя, дорогой мой город, город пламенный, город навеки любимый, tristissima noctis imago, печальнейший образ ночи, если б я знал, что даже свет звезд остановился над моим городом, нарушая свой чин, — но от неги и любви.
Джулиано стоит совсем близко.
— Ты слышишь, что я говорю? — произносит он горячо и страстно. — Тебе все ясно? Пизанский архиепископ Сальвиати приехал тайно в ночи, жаждет выслужить себе кардинальскую шапку, Рафаэль Риарио приехал нынче утром с большой свитой, в которой много переодетых папских солдат, Якопо Пацци расставил подозрительных незнакомцев вдоль мостов и на перекрестках, перед дворцом Синьории…
Лоренцо повернулся к брату, и лицо его было уже спокойно. Обычным своим голосом он промолвил:
— Из всего этого важны только две вещи, Джулиано, только две. — Он посмотрел прямо в глаза брату. — Две вещи: утренняя месса и рев львов…
Колокольный звон умолк, больше медлить нельзя. Кардинала уже облачили в богослужебное одеяние, и храм Санта-Мария-дель-Фьоре переполнен. Святой воды на всех недостало.
— А ты? — Джулиано схватил руку Лоренцо, но тот легонько ее высвободил.
— Я пойду, — ответил он. — Не верю, не верю я, чтоб они были способны на что-нибудь подобное. А если б и так, я всегда предпочитаю смотреть прямо в лицо событиям. Ты это знаешь… Да если б я не пошел, было б еще хуже!
— Ты сумасшедший! — вспылил Джулиано, и жила гнева, пульсируя, выступила у него поперек лба. — Ты сумасшедший, коли сам лезешь в западню. Не посмеют, не посмеют. Ты думаешь, Сикст не способен на все? Думаешь, во время мессы ты в безопасности? Они молились — и как молились! А потом каждый из них в отдельности получил особое папское благословенье. Сикст! Он дает разрешение на все, когда дело идет об интересах его семьи. Знаешь, что поют о Риме? Там все продажное: алтари, священники, святыни, бог… Да, так поют о Риме — и не только у нас, но и в Германии и в Англии… Все в Риме продажное — убийство и злодеяние, когда это касается интересов делла Ровере. Сикст! Его политика…
— Именно поэтому и пойду, — сказал Лоренцо. — Сумасшедший — ты! Представляешь себе, какую сеть замыслов начнет ткать Сикст, как он обрадуется, если узнает, что во Флоренции к Медичи торжественно прибыл кардинал-племянник с договорами, а Медичи не явились на его мессу? Как сейчас же полетели бы ко всем итальянским дворам посольства…
— Ну так иди! Иди! — Джулиано сжал кулаки, и рот его полон слюны. Иди! А я не пойду!
Лоренцо слегка пожал плечами и повернулся к остальным присутствующим… Они стояли далеко от обоих братьев, у дверей в зал, и, видя, что те о чем-то спорят, не вмешивались. Кто, когда, будучи философом, вздумал бы принять участие в разногласии братьев, к тому же еще правителей? Они ждали.
Здесь был гонфалоньер республики Кристофоро Ландини. Совет пятисот должен бы трепетать перед его решениями, но не трепещет. Часто во время заседания возникает необходимость что-то ему объяснить три, четыре раза — и еще мало. Потому что нет ничего более ему чуждого, чем дела политические. Редко-редко возьмет он в руки какой-нибудь документ, — ведь для этого есть нотариусы, секретари, группа советников, cancellarium, collegia. Но он, преподаватель поэтики и риторики, написал комментарии к Горацию, комментарии к Вергилию, "Камальдульские диспуты", "Три диалога". Хотя вся его ученость стояла здесь с ним в осанистой, величественной позе, нельзя не упомянуть также о трех книгах элегий под заглавием "Ксандра" — по имени предмета его великой любви монны Александры, ибо и этот платоник испытал свою боль.
Рядом стоит его ученик Анджело Полициано, который читал Лоренцо Платонов диалог "Федр", перед тем как послышался колокольный звон из храма Санта-Мария-дель-Фьоре. Когда Козимо Медичи, pater patriae, вызвал знаменитых ученых Аргиропулоса из Византии и Андроника из Фессалоник, Полициано стал первым их учеником. А вторым — Лоренцо. Так росли они вместе над текстами философов. Он не только платоник, он — гуманист. Никто не сравнится с ним в критике и толковании античных авторов. Не щадя сил в исследовании всего доступного рукописного материала, он изучает все, и его приговор является всегда окончательным решением самых спорных вопросов. У ног его садятся студенты из Германии, Англии, Фландрии, приезжают из Шотландии и Фламандии, приезжают из Швеции и Польши, приезжают из северных королевств. Португальский король Иоанн хочет послать ему летописи о славных делах мореплавателей и об африканских морских путешествиях в итальянском переводе с латинского оригинала, чтобы эти великие дела, — так пишет он, не оказались засыпанными на свалке человеческой бренности. Но он также поэт, и народ распевает его баллады о розах, подобно тому как ученики жадно глотают его экзегезы. Он стоит возле гонфалоньера Ландини, поглощенный размышлением о том, что слышал. Он один был свидетелем всего спора и молчал, в глубине души считая, что прав Джулиано. Он дивится вдумчивой мудрости Лоренцо, сам бог выбрал для Флоренции такого правителя. Когда они вместе заполняли первые тетради чернилами под строгим наблюдением Аргиропулоса из Византии, он не мог еще предполагать, какое дарование таится в таком тогда непоседливом и рассеянном Лоренцо. Он смотрит на него с удивлением, а на Джулиано — с любовью. Ты молод, Джулиано, ты молод и полон юной прелести. Я пишу о тебе поэму, большую поэму, которая явится неожиданностью для всех. Станцы о турнире. Я — философ! Джулиано, ты устроил турнир в честь своей возлюбленной, прекрасной Симонетты, и никто не одержал над тобой победы, кроме Амора, сына Венерина. Эрос — как называет его Платон. Есть четыре вида неистовства, говорит божественный Платон. Это верно, что Эрос — один из них. Ибо он — тайна. А последнее слово тайны, согласно божественному Платону, опять-таки лишь экстаз, species[9]неистовства, любовь…
Стоящий позади них Марсилио Фичино улыбается. Наверно, опять сочиняет какую-нибудь острую, насмешливую эпиграмму на поэта Луиджи Пульчи, знаменитого автора эпической поэмы "Морганте", с которым он постоянно в ссоре. Марсилио Фичино, крупнейший из всей медицейской академии, как раз заканчивает труд своей жизни: "Платонова теология о бессмертии человеческой души". Но для философа полезно также изощрять разум свой остротами насчет других, и тут самый подходящий человек — этот Луиджи Пульчи, умеющий хорошо ответить. Биться с Луиджи Пульчи — наслаждение, но утомительно перебрасываться шутками с Пико делла Мирандола, который сейчас говорит с Джулиано, а воротник у него, такой высокий, похож на воротник шута. Да разве он не шут? Хочет примирить Аристотеля с Платоном. Какое безумие! Флоренция всегда будет платоновской, предоставим Аристотеля доминиканцам и церкви! Но Пико проводит слишком много времени с священниками, роется в Писании, постится и умерщвляет плоть, хочет реформировать церковь и не верит ни в черную магию, ни в астрономию. Марсилио Фичино потешно сморщил свою узкую лисью физиономию. Adversus astrologos — двенадцать книг против астрологов написал этот ханжа, как раз когда я составил для Медичи хорошие, правдивые гороскопы. Помирить Платона с Аристотелем! Какая несуразица. С тех пор как старый Козимо Медичи, pater patriae, умер с Платоновым диалогом в руке, Флоренция стала и навсегда останется платоновской. Уже в лето господне 1397-е флорентийцы призвали из Византии ученого Хрисолога, столь знаменитого, что сам византийский император горько сожалел о его отъезде и велел ему через три года вернуться. Тогда его лекции привлекали такую тьму народа, что ученики забивались в аудитории с сумерек на всю ночь, чтоб обеспечить себе место; юноши продавали золотые украшения, одежду, даже оружие и коней, чтобы купить себе Ласкарисову греческую грамматику или заплатить за домашние уроки греческого. А после славного флорентийского собора 1439 года, на котором встретились папа Евгений Четвертый и византийский император Иоанн Палеолог, чтобы торжественно отметить слияние римской и византийской церквей, — окончательно определилось, что нежная и прекрасная Флоренция становится самым мудрым из всех итальянских городов. Козимо Медичи, pater patriae, объявил об основании Платоновой академии. Против Аристотеля, которого церковь считает чуть не своим доктором, против этого великана в шлеме, "Суммы теологии", стоящего на пьедестале доминиканской инквизиции, наша Академия отважилась высоко вознести утонченность платонизма, мудрость Филона, толкователя александрийской школы, который был вторым воплощением Платона, и бесконечное, бессмертное познание божественного Плотина. Альберт Великий и ученик его Фома Аквинский думали, что навсегда изгнали Платона, — нет, мы опять торжественно его приняли, и возвращение его было триумфом. Козимо Медичи был решительно сторонник Платона. Он выписал грека Иоанниса Аргиропулоса из Византии, вверил ему своего внука Лоренцо и тотчас прогнал ученого обратно, когда убедился, что этот магистр — тайный аристотелик и толкует Платона тенденциозно. Я же навсегда останусь верным учению премудрого Гемиста Плетона (где то время, когда он ходил по садам Медицейским со мной и византийским императором Иоанном? Нет уже Византии!) с его толкованием трех переворотов, трех ступеней сущностей, идей, кругов, экстазов, воплощений и перевоплощений… Что рядом с ним противный, вечно хмурый Пико делла Мирандола со своим безнадежным аристотелевским опытом. Правитель Лоренцо высказал мудрую мысль: "Нельзя быть добрым христианином, не зная Платона". Но народ нас не понимает, народ от нас отворачивается, народ считает нас язычниками. Надо им как-нибудь поразумнее растолковать. Я поднялся на кафедру Святого Ангела, и меня, каноника, не хотели слушать. Я сказал им: "Что же вы отворачиваетесь и бушуете? Наш Платон — не кто иной, как Моисей, говорящий по-гречески…"