Книга Смерть в "Ла Фениче" - Донна Леон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что вы ему сказали во время этого спора?
— Не уверен, что вспомню все, что я ему сказал или что он мне, но точно помню, как я ему заявил, что, по-моему, то, что он сделал— при том что я свое обещание выполнил— это нечестно и безнравственно. — Он вздохнул. — Когда споришь с Хельмутом, под конец начинаешь выражаться его словами.
— А что он сказал на это?
— Рассмеялся.
— А почему?
Вместо ответа Санторе предложил:
— Не хотите добавить? Лично я намерен повторить.
Брунетти благодарно кивнул. На этот раз, когда Санторе отошел, он просто откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. И открыл, только услышав приближающиеся шаги Санторе, — взял у него бокал и спросил, как будто и не было этой паузы в разговоре:
— Так почему он рассмеялся?
Санторе опустился в кресло, на этот раз обхватив бокал ладонью снизу.
— Отчасти, видимо, потому, что Хельмут считал себя выше общепринятой морали. Может, он создал свою собственную, выше и лучше нашей. — Брунетти молчал, так что ему пришлось продолжить: — Как будто он один имел право определять нравственные нормы, как будто только у него одного есть право на само это слово. Он, конечно, считал, что у меня такого права нет. — Он передернул плечами и сделал глоток.
— А почему он так считал?
— Потому что я гомосексуалист, — ответил режиссер так простодушно, как иные признаются, скажем, в симпатиях к определенной газете.
— И по этой причине он отказался помочь вашему другу?
— По сути дела, да. Поначалу он говорил, дескать, Саверио не годится на эту роль, ему не хватает сценического опыта. Но истинный его мотив стал ясен позже, когда он обвинил меня в том, что я, мол, просто устраиваю протекцию своему любовнику. — Санторе подался вперед и поставил свой бокал на столик. — Ведь Хельмут сам себя считает блюстителем морали. — Он поправился: — То есть считал.
— А на самом деле он — кто?
— Кто — он? — Санторе совсем запутался.
— Тот певец — он правда ваш любовник?
— Нет-нет. Как ни печально.
— Он гомосексуалист?
— Тоже нет. И это тоже печально.
— В таком случае — почему же Веллауэр вам отказал?
Санторе глянул на него в упор.
— Вы вообще-то много о нем знаете?
— Очень мало, и только о музыкальной стороне его жизни, и то — лишь о том, что попадало в эти годы в газеты и журналы. А о нем как о человеке я вообще не знаю ничего. — А это, подумал Брунетти, как раз самое интересное, потому что загадка его смерти наверняка кроется именно тут.
Санторе на это ничего не сказал.
— О мертвых плохо не говорят, vero[18]? — подсказал Брунетти. — Я прав?
— И о тех, с кем еще предстоит работать.
— По-моему, это не тот случай, — сказал Брунетти и сам себе удивился. — Что, собственно, тут можно сказать плохого?
Санторе посмотрел на полицейского тем изучающим взглядом, каким, вероятно, рассматривал каждого из своих исполнителей, обдумывая, как и что ему делать в его спектакле.
— Это все больше сплетни, — проговорил он наконец.
— Что за сплетни?
— Будто бы он был наци. Никто толком не знает, а кто знает, не говорит, а если кто что и говорил, то это забыто — кануло туда, куда памяти уже не добраться. Он, правда, дирижировал и при нацистах, говорят, выступал даже перед фюрером. Но, опять-таки говорят, он это делал, чтобы спасти евреев-музыкантов из своего оркестра. И правда спас их — они выжили, эти евреи-музыканты, и выступали у него в оркестре всю войну. И он сам тоже выступал и выжил. Причем все эти военные годы не повредили его репутации — как и камерные концерты для фюрера. А после войны, — продолжал Санторе странно-спокойным голосом, — он ушел, как говорили, «в моральную оппозицию» и дирижировал вопреки собственным взглядам. — Он отпил из бокала, — Не знаю, чему верить — был ли он членом нацистской партии и замешан ли в чем-нибудь конкретном. Да и вообще мне-то все равно.
— Тогда почему вы об этом упомянули? Санторе громко рассмеялся — раскаты его хохота заполнили все пространство вестибюля.
— Наверное, потому, что мне кажется, это — правда.
Брунетти улыбнулся:
— Это меняет дело.
— И еще потому, что в действительности мне совсем не все равно.
— И это тоже, — кивнул Брунетти.
И между ними с обоюдного согласия пролегло молчание. Наконец Брунетти спросил:
— Ну а что вы все-таки знаете?
— Я? Точно знаю, что он всю войну давал эти самые камерные концерты. Знаю один случай, когда дочь одного из его музыкантов пришла к нему на квартиру и умоляла спасти ее отца. И знаю, что войну этот музыкант пережил.
— А дочь?
— И она тоже пережила войну…
— Ну а потом?
— А что потом? — Санторе пожал плечами. — Вообще-то говоря, ведь ничего не стоит забыть о прошлом человека и помнить только о его гении. Равного ему не было и, боюсь, не будет.
— Значит, вот почему вы согласились ставить для него эту оперу — просто вам было удобнее не вспоминать о его прошлом?
Это был простой вопрос, не упрек, и Санторе так его и воспринял.
— Да, — тихо проговорил он. — Я решил поставить эту вещь, чтобы мой друг смог у него петь. Поэтому я решил, что лучше мне забыть обо всем, что я знаю или подозреваю, или по крайней мере не принимать это во внимание. Не уверен, что это вообще имеет какое-то значение — особенно теперь. — Брунетти видел, как в глазах Санторе мелькнула некая догадка. — Ведь теперь ему уже никогда не спеть у Хельмута, — И он добавил, словно давая Брунетти понять, что истинный предмет их беседы фактически все время лежал на поверхности: — Что может служить доказательством, что у меня не было никаких оснований его убивать.
— Да, похоже на то, — согласился Брунетти без особого интереса. — Вы с ним раньше работали?
— Да. Шесть лет назад. В Берлине.
— А там у вас с ним не возникало каких-либо сложностей из-за вашей гомосексуальной ориентации?
— Нет. У меня таких проблем не возникает. Поскольку я достаточно известен, он хочет работать со мной. Позиция Хельмута — ангела-хранителя западной морали и библейских заповедей — всем прекрасно известна, но в этом мире вы долго не продержитесь, если не хотите сотрудничать с гомосексуалистами. Хельмут заключил с нами нечто вроде перемирия.
— А вы — с ним?
— Разумеется. Как музыкант он столь близок к совершенству, сколь это вообще возможно для человека. И ради того, чтобы работать с таким музыкантом, о человеке можно и забыть.