Книга Болото - Марьяна Романова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас в это трудно поверить даже ей самой, а уж тем более тем, кто смотрит в эти глаза цвета болотного перегноя, в серое это лицо и въевшуюся в морщины пыль, но ведь и ей когда-то было семнадцать лет. И она была хороша. Ни одной фотографии не осталось. Был снимок, ее любимый, она его как святыню берегла, как свидетельство существования Бога. Черно-белая фотография дурного качества. Уже послевоенная, ей под тридцать было, когда снимали, но она долго оставалась девочкой, как будто бы время к ней не липло. А потом как-то за пару лет резко сдала, как будто бы небесные смотрители сначала о ней позабыли, а потом работали днями и ночами, выполняя план по ее состариванию, чтобы успеть к одним им ведомому сроку.
Была фотография да пропала – в пожаре сгинула, еще в девяностых.
Ничего от прошлого Марфы не осталось, только полустертые воспоминания, которые она гнала прочь, да без толку. Днем еще можно на что-то отвлечься – в деревне всегда много дел, а вот по ночам обрывки прошлого роились над нею как мухи надоедливые. Норовили ужалить, да побольнее.
Сейчас в это трудно поверить, но ведь когда-то и она была легкомысленной и веселой. Трудно поверить. Тем более людям, которые хоть раз встречались на ее пути, когда она была не в духе. А не в духе она была почти всегда. Этот взгляд из-под тяжелых надбровных дуг, это бормотанье, похожее на перекипающий густой бульон – и не разберешь ничего, но по интонации ясно, что это какое-то гнилое варево из бранных слов, в котором брезгливо вылавливаешь то «ирод окаянный», а то и даже «да чтоб ты сдох». А ведь была смешливой, открытой, губы сами в улыбке расплывались.
Ей было семнадцать лет, и у нее были две лучшие подружки-одногодки.
Самая яркая и смелая – Аксинья, она всегда была главной, с самого детства так повелось. Считалось, что такие, как Аксинья, век в девках сидят, потому что уж слишком строптивая, резкая, кому нужна такая жена? Ей еще десять лет было, а соседи уже говорили: этой в девках так и сидеть. Аксинья это слышала и передергивала тощим смуглым плечиком:
– А мне ваши мужики и не нужны, и сама обойдусь!
Она была азартной и горячей – на спор могла прыгнуть хоть в прорубь, хоть в заросли крапивы. Нескладная, худенькая, похожая на паучка, коленки и локти торчат. Было им по шестнадцать, все девушки думали, как прихорошиться, луковой шелухой и крапивой волосы мыли, что-то там с нарядами придумывали, хотя что придумаешь в те годы, все были в бедности равны. Аксинья же взяла и наскоро отрезала волосы портновскими ножницами, кое-как, коротко и криво. Стала похожа на мальчишку тифозного.
– А мне нравится! И удобно, а вы ходите себе русалками, было б для кого стараться!
Аксинью можно было либо любить, либо ненавидеть.
Марфа – любила. И третья подруга, Женечка, любила тоже. Все остальные относились к девушке настороженно, как к чужаку. Люди не любят тех, кто им картину мира ломает.
В Аксинье была та особенная жажда жизни, которая притягивает как магнит. Побудешь с ней рядом пару часов, и начинает казаться, что все не так уж плохо. Даже если на самом деле все гаже некуда.
Третья подруга – самая красивая. Евгения, Женечка, цветочек, распустившийся среди болот. Непонятно, откуда такая и взялась, у нее была широкоплечая хмурая мать, минорная и сильная как ломовая лошадь, которая умела все на свете – и дров наколоть, и зайца подстрелить, освежевать и приготовить жаркое, и суп из лебеды и лесной мяты сварить, и шить, и прясть; только вот любить не умела. Отец ее и до войны любил приложиться к бутылке, а когда вернулся с фронта, с обрубками вместо ног и взглядом человека, которому больше ничего не страшно, но и ничего не нужно, запил пуще прежнего.
А у Женечки кожа белая, плечи полные и мягкие, губы как будто бы свекольным соком подведены, волосы пшеничные, она их ни разу в жизни не стригла, вот и отросла коса ниже пояса. И огромные серые глаза. Говорила Женечка тихо, да ей и не нужны были слова. Потому что она была как космос.
И вот в их семнадцатое лето, первое послевоенное лето, трудный серый год, Аксинья как-то сказала: мол, ждите меня ночью за старым сараем на краю деревни, встретимся там в полночь. Девчонки удивились: кто же гуляет по ночам, зачем. Да и родители не выпустят, потом позору будет. Но Аксинья и слышать ничего не желала: я буду ждать и точка. А не придете, пожалеете, потому что пропустите такое, что станет самым важным в вашей жизни.
«И в вашей смерти, – думала Марфа уже потом, через много лет, вспоминая тот день. – Самым важным в вашей жизни и в вашей смерти».
* * *
Соседка, старуха по имени Марфа – неожиданно прямая спина, неожиданно злые глаза для такого улыбчивого лица и такого молодого певучего голоса – оказалась из тех, кому не дает покоя чужое личное пространство. Чем меньше городок, тем больше таких людей – тех, которые закрытые двери воспринимают как нанесенную обиду. Люди-кошки.
Она явилась без четверти десять и застала семью новых соседей в прострации. Босая Рада в атласном халате, который смотрелся чужеродным элементом среди изъеденных древесными жучками стен, старых лавок, простенькой посуды со сколами. Всклокоченный Максим, не успевший побриться. Хмурая Яна, которая в глазах старухи наверняка была чем-то вроде чудища лесного – футболка с прорезями, наколки на руке, пирсинг и выражение лица – «если-будешь-смотреть-на-меня-слишком-долго-я-съем-твою-печень». На руках Рады сидел маленький Мишенька – единственный в семье он радовался новому дню, солнечным зайчикам и летающим жукам – и даже незваной гостье, Марфе, обрадовался. Потянул к ней пухлые ручонки, что-то закурлыкал на одном ему понятном языке.
– А где же второй ваш сынок? – прищурилась старуха.
– Саша у нас болеет. Он редко выходит из комнаты, – лаконично объяснила Рада. Сашенька был ее заветной территорией, которую она как пес цепной охраняла от посторонних глаз. И чужой страх, и чужое сочувствие казались ей оскорбительными.
Старуха нависла над столом, вероятно, ожидая приглашение присоединиться к завтраку. Рада просто отвернулась – это было некрасиво, но бессонная ночь и мрачные мысли на время сделали ее бесчувственной. Ну и инстинкт самосохранения отчасти – прикормишь такую сплетницу, потом покоя не даст.
Однако старухе было плевать на политес – потоптавшись с минуту, она просто уселась без приглашения на один из свободных стульев. И Рада была вынуждена подвинуть ей чашку, плеснуть туда чай и буркнуть:
– У нас вот тут пирожные, вы угощайтесь.
– Не стесняйтесь, – с ухмылкой добавила Яна.
Старуха не обиделась. Хотя глаза у нее были злые и умные, как у старого пса – наверняка поняла все. Но видимо, у ее визита была какая-то цель, которая казалась ей намного важнее сохранения чувства собственного достоинства.
Без удовольствия надкусив пирожное, старуха сразу перешла к делу:
– Я видела, вы вчера на улицу ходили, лес наш слушали.
– Вы тоже это слышали? – оживилась Яна. – Как будто бы дети над лесом плачут.