Книга История картины - Пьеретт Флетьо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потому что теперь мне стало ясно, что именно я, а не кто иной год за годом отказывалась вернуться. Меня куда сильнее, чем моего мужа, для которого вполне достаточно его исследований и привязанности близких, пугала возможность возвращения в родной город. И вот мне впервые показалось, что эта страна не примет нас никогда. Заезжие французские буржуа, пустые и амбициозные, остались для нас чужими как по стилю жизни, так и по устремлениям. Что до прочих соотечественников — молодых карьеристов или поверхностных любителей перемены мест, у нас, конечно, было совсем мало общего с ними. У мужа, разумеется, завелось несколько друзей среди американцев, с которыми он имел дело по работе, таких же лингвистов, но они всегда рано или поздно куда-нибудь переезжали. Хотя мой муж не жаловался на жизнь, у нас было достаточно забот, да и знакомств немало, но меня грызло беспокойство.
Все это в тот вечер с необычайной силой представилось моему сознанию. Чувство вины захлестывало меня с головой, и я горько заплакала. К тому времени, когда вернулся муж, я уже настолько надломилась, что все бы отдала за возможность отослать полотно обратно. Застав меня в таком отчаянии и увидев картину, муж, несомненно, в общих чертах догадался о случившемся. Он пробормотал всего одно слово: «Наконец…» Это показалось мне так странно — я не нашлась что ответить. А он ничего больше не прибавил, не считая шутки, примерный смысл которой состоял в том, что «отныне, похоже, я смогу возместить нашим шикарным друзьям с Ист-Ривер все те обеды, что мы им задолжали». Я была ошеломлена. Мне хотелось выплакаться в его объятиях, объяснить, какое сцепление обстоятельств привело меня к этому поступку, выразить ему свои угрызения, я бы желала, чтобы меня поругали и чтобы утешили, я жаждала найти опору в той нежной снисходительности, к которой он меня приучил. От его холодной покорности судьбе, от того, что он не проронил ни слова упрека, от этого отчужденного безразличия все во мне заледенело.
Я перестала плакать. Притулила картину к стене так, чтобы она занимала как можно меньше места, и стала, как обычно, готовить ужин. Когда дети пришли из школы, они меня попросили как-нибудь сдвинуть эту штуку, а то она им мешает играть в дартс. Их оживленная кутерьма наполнила дом, и вечер прошел так же, как всегда. Потом они отправились спать. Муж вернулся к своей работе. Я улеглась в соседней комнате. Пелена молчания повисла между нами.
Однако на следующее утро, когда дети ушли и муж в свой черед отправился на работу, я почувствовала, что настроение у меня исправляется. Возвратила на свои места вещи, которые они бросили в беспорядке, и только после этого направилась в гостиную.
Мою картину никто не потревожил, она была точно на том же месте, где я ее оставила накануне. При первом же взгляде на полотно неодолимый трепет радости пробежал по телу. Все мучения вчерашнего вечера и ночи вмиг исчезли. Дикое торжество обуяло меня. Итак, она в моем доме, она моя, больше никто и ничто у меня ее не отнимет, я достигла своей цели. Я проскользнула в глубину своего существа и притаилась там, как скрытная змея. Теперь окружающий мир стал для меня всего лишь огромным могучим врагом, у которого мне удалось вырвать свою добычу. Я тихонько засмеялась и мысленно обратилась к художнику: «Итак, вы попались на удочку, дали мне провести вас своей маленькой игрой, этим моим гневом вкупе с преклонением и наивностью! Будь я менее ловкой, вы бы никогда мне ее не продали, тем паче за такую цену!» И верно: хотя для нашего бюджета цифра была непомерно высока, он уступил мне картину чуть ли не за половину той суммы, которую предложила бы за нее галерея. Я вспомнила своего друга из банка, не знавшего об этой подробности сделки, и ощущение долгожданного реванша преисполнило меня веселым самодовольством. Подумала о муже и про себя цинично шепнула ему: «Твоей злости все равно надолго не хватит, да и как бы там ни было, у тебя есть твои книги, ими и утешайся». И о детях подумала — сказала себе, что они, по сути, не более чем эгоистичные маленькие зверушки и я за все прошлые годы уже достаточно им отдала. Вспомнив о матери, я пришла к заключению, что пора пожестче относиться к ее вечным жалобам, она тоже была молодой и, уж верно, имела в жизни радости, о которых никогда нам не расскажет.
Я растянулась на софе, упиваясь ощущением такого всесилия, какого отродясь не испытывала. Те, кого я любила, отодвинулись, слились с серой массой, с толпой. Моя жизнь всегда была так плотно, без зазора связана с их существованием, что казалось немыслимым, даже смешным представить малейшую дистанцию между нами. Теперь одиночество пьянило меня. У меня было счастье, принадлежавшее исключительно мне, которого никто из них разделить не мог, счастье даровое и бесполезное, и я чувствовала, как во мне растет могущественная, чуть ли не пугающая сила, готовая защищать его.
На картину я почти не смотрела. В ясном, легком утреннем освещении она все еще казалась тускловатой. Но я знала и то, что это впечатление нормально, что мне теперь нужно научиться понимать ее, жить с ней и что отныне у меня будет столько времени для этого, сколько потребуется. Ничто не к спеху, она останется здесь и будет меня ждать, покорная моим желаниям, мне вольно думать о другом, уйти, если вздумается, даже отдалиться от нее настолько, насколько захочу. Я испытала спокойное чувство собственности, полновластного обладания: когда бы то ни было и где бы я ни находилась, если угодно, я смогу вернуться и обнять ее взглядом, всю, без остатка.
* * *
Большую часть дня я занималась привычными делами, вспоминая о картине лишь от случая к случаю. Казалось, я избавилась от огромной тяжести, давившей на мои плечи, и сама вместе с тем неуловимо изменилась, хотя и вынужденно, под насильственным для меня, для всех нас влиянием «извне». В окружающей реальности произошло нечто такое, перед чем пришлось склониться не только мне, но и другим. На сей раз это уже не было грезой, нет. Картина — вон она, стоит там, доказательство чему столь же материально и очевидно, как вот это кольцо, что теперь так странно глядится на пальце, а некогда служило доказательством моего супружества.
Однако под вечер я снова испытала потребность увидеть картину. Зажгла лампу и тихонько приблизилась. Краски на полотне, подсвеченные сбоку, гармонически перетекали одна в другую: голубой цвет отдавал сиреневым, сиреневый розовым, розовый уступал место светло-каштановому, который в свою очередь розовел, желтел, потом становился оранжевым, а тот коричневел, принимая в себя отсветы темно-зеленого, чтобы зеленый затем, расплываясь, растворился в синеве. Пересекающиеся полосы и те казались текучими, включившись в игру форм, хрупких, как следы самолетов в небе, порой они двоились, перепутываясь, пропадая, а затем мягко проступая в стороне, где их и не ждешь. Что до самого полотна, оно в этом приглушенном свете приобрело персиковую бархатистость; я смотрела на него искоса, и краски, казалось, подрагивали, словно на зябкой коже ребенка.
Потушив лампу, я бесшумно удалилась. Бесконечная нежность переполняла меня. Я чувствовала в себе созидательную доброжелательность, которой хотелось поделиться со всеми, кто меня окружает. Вспомнив о ненависти, обуявшей меня утром, я готова была посмеяться над собой. Мне казалось, что все эти треволнения принадлежат прошлому, я чуть не расхохоталась при мысли, что могла усматривать в своих чувствах к этой картине что-то пугающее и опасное. Ее краски так нежны, рисунок так чист, в ней есть что-то ангельское, как в невинной и безобидной красоте младенца. Я и сама себя чувствовала чистой, покинутой и полной дивной, одухотворенной любви. И с нетерпением ждала, когда же вернутся мои домашние. Мне не терпелось выразить им свою привязанность, доказать, что я все та же, нисколько не отдалилась от них, картина лишь ярче проявила во мне самое лучшее.