Книга Последний взгляд - Джеймс Олдридж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Полный порядок, — лепетал я. — Просто мне жарко… Вот и все.
Остального я почти не помню — кажется, я попытался встать, но выяснилось, что ноги меня не держат, и тогда в моем одурманенном винными парами мозгу мелькнула догадка, что я пьян. И как только я это понял, все остальное куда-то кануло, будто в темной пучине мне было гораздо удобнее, чем в здравом уме.
На другой день Скотт рассказал мне, что было потом.
— Но я тебе рассказываю об этом только затем, чтобы всю остальную жизнь ты не ломал себе голову, стараясь вспомнить, что ты вытворял, когда на тебя нашло затмение.
Они заставили меня выпить чашку кофе, чтобы я немножко протрезвел, — им было нужно, чтобы я мог стоять на ногах. Я смутно помню этот кофе с привкусом лакрицы.
Они взяли меня под руки и повели к выходу из ресторана, потом вниз по лестнице и через вертящиеся двери вывели на улицу. В вертушке я, правда, немного запаниковал, но вообще-то вел себя так, будто был решительно, упорно, мрачно и агрессивно трезв, хотя и пытался все время сказать нечто такое, что начиналось со слов: «Я ничуть не… я ничуть не…»
— Что «ничуть не»?
— Вот только ноги что-то… — кое-как удалось выговорить мне.
Скотт и Хемингуэй и сами были не слишком трезвы. Они остановили жандарма, проезжавшего на велосипеде по темной улице, и осведомились, где тут ближайший бордель. Жандарм подвел их к боковой стене собора, потом указал на узкий переулок и сказал, что, пройдя два квартала, мы увидим небольшой дом с жестяными ставнями.
— Только не стучите в дверь, постучите в ставни, — посоветовал он, оседлал свой велосипед и уехал.
Я все еще старался втолковать им, что я «ничуть», но Скотт вдруг заявил, что их затея никак не может решить спор, так как если даже они затащат меня в бордель, я все равно не пойму, что это такое. И разве можно таким способом проверить, устойчивы мои принципы или нет?
— Ты должен объяснить ему, куда он попал, иначе пари будет недействительно, — сказал Скотт.
Они, оказывается, поспорили, удержат ли меня в критический момент мои принципы — бремя морального хлама, как выразился Хемингуэй, и заключили пари на пятьдесят долларов.
— Если у него есть то, что называется нравственностью, — сказал Хемингуэй, — если моральные принципы для него как крепкий хребет, тогда ему не надо объяснять, где он находится. Он поймет инстинктивно.
Я помню, как они барабанили по зеленым ставням, но не помню женщину, которая открыла дверь и велела им угомониться.
— На ней было меховое пальто, большая черная шляпа, а на груди яшмовый крест, — рассказывал потом Скотт. — И когда Эрнест попросил пригласить самую молоденькую, самую хорошенькую и пухленькую и самую глупую крестьяночку в этом доме, женщина заявила, что у нее приличное заведение и она не желает слушать подобные разговоры.
— Это вам не Сен-Жермен де Пре, — с негодованием заявила она. — Это — Алансон.
Пока что мой инстинкт мне ровно ничего не подсказал, и хотя я наотрез отказался сесть в кресло рядом с другим клиентом в шляпе, листавшим старые журналы, словно на приеме у зубного врача, который должен вырвать ему зуб, я твердил Скотту и Хемингуэю, что никому я своего паспорта показывать не стану. Я решительно отказывался показать паспорт кому бы то ни было, как они ни настаивали. И не вытащил паспорта.
— А как быть с деньгами? — спросил Скотт.
— Достань у него из кармана, — сказал Хемингуэй, и они принялись ощупывать мои карманы в поисках бумажника, но мне показалось, что они потешаются над моими шариками от моли, а может, даже хотят меня ограбить, словом, я не желал, чтобы меня обшаривали. Я стал отбиваться кулаками.
— Когда он пойдет туда, надо снять с него пиджак, — сказал Хемингуэй.
Насчет пиджака я что-то ничего не помню, но Скотт потом говорил мне:
— Ты ковырял в ушах так, словно хотел выковырять оттуда все, что с тобой происходило. Но ты был хорош, Кит, как маленький фазаний петушок, взлетевший на своих крылышках к утренней заре, зная, что его подстрелят.
Потом у них с Мадам в черной шляпе возникли разногласия насчет моего состояния, но поскольку я был тихий, и совсем юный, и серьезный, и чистенький и держался очень прямо, то меня признали вполне подходящим клиентом, и когда Мари-Жозеф окликнула нас с верхней площадки, они потащили меня по узкой лесенке вверх. Но я упирался. Я крепко вцепился в перила.
— Ага! — торжествующе воскликнул Скотт. — Хребет дает себя знать!
Но Хемингуэй был не склонен верить этому.
— Он боится, что на лестнице у него закружится голова, вот и все.
— А я тебе говорю, что это чистейшая, нравственная натура, — возразил Скотт.
Я цеплялся за перила обеими руками и, как уверял потом Скотт, зубами тоже. Они тащили и подталкивали меня с такой силой, что в какую-то минуту было похоже, что вся лестница вот-вот рухнет. Но я не мог выстоять против Хемингуэя, который разжал мою хватку, сильно поддав снизу рукой. Потом он почти на себе поволок меня по лестнице к двери комнаты, где на медной кровати сидела Мари-Жозеф в шелковистом халатике и с покорным видом смотрела на дверь. Скотт потом сказал мне, что она, должно быть, привыкла к тому, что ей доставляют мужчин в таком состоянии.
— Она еще совсем девчонка, лет семнадцати, не больше — такой бы на рассвете в поле ходить да доить тех самых коров, что в очках. Ножищи и ручищи у нее огромные, и пахло от нее протухшим сыром. Бедная девчонка!
— Et voila[2], — сказал Хемингуэй.
Они подтащили меня к самой двери, а я все еще оборонял свои нафталинные шарики и, должно быть, только мельком увидел Мари-Жозеф. Я вцепился в дверной косяк, прирос ногами к полу, и им не удалось втолкнуть меня в комнату.
— Ну хватит, — крикнул Скотт на Хемингуэя. — Он не хочет идти к ней. Оставь его в покое.
— Он даже не соображает, куда смотреть. Он даже не видит девочку, — запротестовал Хемингуэй. — Подожди, пока он ее увидит.
— Он ее отлично видит. Оставь его, Эрнест.
Хемингуэй старался приподнять меня, чтобы ноги мои оторвались от пола, а я прижимался к двери. Наконец я сел на пол и, цепляясь за косяк, стал что-то выкрикивать — они уверяли, что кричал я на каком-то иностранном языке, вероятней всего на немецком. А я был не я, а кто-то чужой.
— Да оставь ты его в покое, — крикнул Скотт, стараясь оттащить от меня Хемингуэя.
— Подведи его к кровати, ради бога, — сказал Хемингуэй. — Пусть посмотрит на девочку.
Хемингуэй оторвал меня от пола и свалил на медную кровать рядом с Мари-Жозеф. Я смутно помню эту кровать, нечто зыбкое, колыхавшееся как вода, как море, но не помню, как я вскочил и бросился к другой двери, которая распахнулась настежь под тяжестью моего тела. Я ничего не помню, кроме неприятного ощущения ярости и запаха газа. Скотт и Хемингуэй сначала оторопели от внезапности моего бегства, а потом на них напал такой истерический хохот, что когда они наконец пустились за мной вдогонку, им никак не удавалось меня найти.