Книга Ангел Рейха - Анита Мейсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она была права. Я извинилась: в конце концов, я подвергла опасности ее пони. Но я заметила едва уловимое выражение удовольствия во взгляде подруги и задалась вопросом, действительно ли мне нравится Вильгемина Хубер и действительно ли я нравлюсь ей.
В отсутствие Петера я стала проводить больше времени с Миной. Она жила в большом доме с щипцовой крышей на другом конце деревни. Этот дом являлся предметом зависти всех батрацких детей, живших на той улице. Мина же презирала их и многих других людей, зачастую включая меня.
Когда Мина пренебрежительно относилась к тому, что я делала, я винила себя в неспособности сделать это достаточно хорошо. Да, действительно, я сидела в седле как огородное пугало; я пела голосом скорее громким, нежели чистым; и я не умела рисовать прелестные фигурки животных, какими она украшала свои записки и открытки с приглашениями. Но все же мне казалось, что у меня есть другие достоинства. Я умела плавать и лазить по деревьям; я играла на пианино достаточно хорошо, чтобы удовлетворять отца; я легко учила стихи и запоминала даты; я основательно знала географию и разбиралась в математике настолько лучше Мины, что часто помогала ей делать задания.
Однажды, уязвленная очередным презрительным замечанием, я указала подруге на эти свои достоинства. После непродолжительной паузы она сказала:
– Да, ну и что с того? Это все мальчишечьи дела, за исключением пианино.
– Мальчишечьи дела?
– Особенно лазанье по деревьям. – Она обвела чернилами часть рисунка с изображением лесной поляны.
– Твои рисунки дурацкие, – сказала я. – И, по крайней мере, у меня нет веснушек.
Я ушла домой и отказалась объяснять домашним, почему я в таком скверном настроении.
Я поворачиваю калейдоскоп своего детства, и фрагменты складываются в яркую картину: летний день – вероятно, выходной; яркая зелень лужайки и кустов у нашего дома; поросшие лавандой холмы, возвышающиеся над черепичными крышами.
Я бросилась бегом вниз по дороге с радостными воплями – вся сила юности звенела в моем голосе и окрыляла мои ноги.
Мама окликнула меня из сада.
Я вернулась, громко напевая какую-то мелодию. Наверное, она хочет, чтобы я зашла в булочную.
Она велела мне идти шагом и не шуметь. Девочкам не подобает так себя вести, сказала она.
Я открыла рот, собираясь запротестовать, но так ничего и не сказала, поскольку в этот миг весь мой мир вдруг разом перестроился. С ощущением удушья я внезапно увидела все правила, предписанные особи рода человеческого, которой ты являешься. Выражение «девочкам не подобает так себя вести» казалось ядовитой змеей, на многие годы притаившейся в подлеске моего детства; теперь она ужалила меня. Это означало, что многое закончилось для меня раз и навсегда. Это означало, что многое еще мне предстоит узнать.
Такое чувство, будто тебе назвали день и час твоей смерти.
– Почему это девочкам не подобает так себя вести? – вызывающе спросила я. Хотя хотела задать совсем другой вопрос.
– Не притворяйся дурочкой, дорогая. Просто не подобает, и все.
– Но я не хочу вести себя как подобает девочкам.
– А я хочу, чтобы ты вела себя именно так, и не иначе.
Глаза моей матери смотрели безмятежно. Она пальцем убрала со лба прядь волос. Я любила ее руки, любила ее лицо. Я кипела гневом.
– Но почему? Почему ты этого хочешь?
– Потому что ты взрослеешь. Ты уже не дитя малое. И тебе пора научиться вести себя по-взрослому.
– А что, по дорогам позволено бегать только детям малым?
– Да.
– Гельмут, Клаус и Фриц спокойно себе бегают и кричат во всю глотку, а они старше меня.
Они были друзьями Петера – по крайней мере, до отъезда брата в интернат.
– Liebchen, они же мальчики. А ты – девочка.
Я с горечью уставилась на мать. Нечто подобное раньше говорили за моей спиной в других домах, но никогда еще не говорили в лицо. Я всегда считала, что мне не говорят этого, поскольку все понимают неуместность такого рода высказываний. Я не чувствовала себя девочкой – так какой смысл требовать от меня, чтобы я вела себя как положено девочкам? Внутренний голос постоянно шептал мне, что со временем все уладится. Но чтобы моя мать, которая должна любить меня, держала наготове наручники, готовые защелкнуться на моих запястьях…
Нет, я не сдамся.
– Я не собираюсь вести себя как положено девочкам! – прокричала я. – Я не хочу…
А потом, вдруг преисполнившись яростного чувства негодования и сознания своей беспомощности, я круто развернулась и бросилась прочь.
За две недели до приезда Петера на рождественские каникулы я вынула из ящика стола подарки, которые купила для него, и старательно завернула в цветную бумагу.
Я купила несколько маленьких подарков, а не один большой, чтобы продлить удовольствие. Тем не менее один был довольно большим. Я потратила на него кучу карманных денег. Альбом для марок. В красном переплете, с тисненным золотом изображением земного шара.
Петер явно нуждался в новом альбоме. Страницы со швейцарскими и итальянскими марками у него были заполнены до отказа, а на английских страницах царил страшный беспорядок. Новый альбом был в два раза толще старого, и к нему прилагались цветные географические карты. Я думала, что брату очень понравится подарок.
Мы услышали шум подъезжающего автомобиля и выбежали в прихожую как раз в тот момент, когда отец открыл дверь. Петер заметно вытянулся, но это не все. Увидев их в дверном проеме, на фоне падающего снега, я в первый момент не узнала брата. У меня похолодело в груди, когда он скованным шагом подошел к маме и поднес к губам ее руку.
Пару секунд она стояла совершенно неподвижно, а потом воскликнула: «Петер!» – и крепко обняла его. Он подчинился с покорностью загнанного зверя.
Я подумала, уж не собирается ли он поцеловать руку мне. Я бы не удивилась. Но Петер неловко потрепал меня по плечу и чмокнул в щеку так быстро, словно тренировался заранее, а потом повернулся к Труди, нашей домоправительнице, служившей у нас много лет. Как держаться с Труди, он знал. Он тепло улыбнулся, пожал ей руку и сказал, что очень рад ее видеть, а потом бросился вверх по лестнице со своим чемоданчиком, оставляя на ступеньках снежные следы.
Мы с матерью недоуменно уставились друг на друга. Труди быстро удалилась обратно на кухню, а отец, избегая смотреть нам в глаза, снял шарф и повесил на вешалку так бережно, словно это было облачение священнослужителя.
Обед прошел ужасно. За столом с нами сидел чужой человек – чужой человек, который церемонно поддерживал светскую беседу; явно не знал разных мелких особенностей нашего домашнего уклада; смеялся резким, натянутым смехом; постоянно смотрел либо в свою тарелку, либо на скатерть, либо в стену над твоей головой; и ел с таким видом, словно страшился самого процесса поглощения пищи.