Книга Дермафория - Крэг Клевенджер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я удвоил дозу по сравнению со вчерашней, зная, что, когда кайф пройдет, буду низвергнут в пламени с неба на землю, но зато снова побывал в твоих объятиях, снова ощутил прикосновение твоих губ и твое дыхание. Я снова почувствовал поцелуй вселенной, всплеск волны, раскатившейся внутри меня, вверх и вниз, через сердце и до пят.
Джек был прав, я действительно слышу ток в проводах. Выдернул из розеток все шнуры, вывернул лампочки, а токи гудят, будто попавшая в ухо рассерженная саранча. Могу передвигаться по комнате с завязанными глазами, ориентируясь на жужжание дронов и мерзкий привкус жести. Подложил под дверь полотенце и прикрыл розетки подушками, однако звуки просачиваются сквозь них, как вода из текущей трубы, и вползают в сон.
Я купил кусочек Бога, истолок в порошок и смешал со спиртом в стеклянном пузырьке цвета меласоы. На этикетке изображен красный череп с перекрещенными костями. Над рисунком надпись — «Яд». Внизу другая — «Мышьяк».
— Крысиное дерьмо. — Отец сидел на полу в темной комнате подвала, держа между двумя пальцами, большим и указательным, крохотный шарик, похожий на мягкий кусочек глины.
Я слышал их по ночам — как скребут когти по камню, как волочатся, словно кожаные веревки, хвосты по крыше. Мы закладывали мышьяк в кусочки сахара и намазывали арахисовым маслом сельтерские таблетки. Мы раскладывали приманку в коробки из-под пирожных и оставляли их на крыше и в подвале. Одни крысы пожирали отравленный сахар, другие отдавали предпочтение арахисовому маслу, а потом те и другие дохли, и распухшие, разорванные внутренности лезли из разинутых ртов. Я любил экспериментировать и, удовлетворяя любопытство, комбинировал различные яды с новыми приемами маскировки наживки. Мышьяк, как я узнал, есть химический элемент, один из девяноста восьми атомов, составляющих всю вселенную. Следовательно, рассуждал я, Бог тоже в какой-то части состоит из мышьяка. И эта его часть убивает вредителей и паразитов и повергает в конвульсии людей.
Пока другие ребята моего возраста стригли лужайки или разносили газеты, я выгребал из подвала и сметал с крыши косматые комочки мяса. Приближался сезон бурь, и мама страшно боялась оказаться в тесном помещении даже с одной крысой, живой или мертвой, не говоря уже о целой колонии.
О сиренах мне рассказал отец. Моя работа заключалась в том, чтобы, когда они завоют, закрыть все окна в доме и держать открытой дверь в подвал. Каждая секунда между вспышкой в небе — и раз, и два, и три — и ударом грома равнялась одной миле между тобой и гневом Господним. Ты еще не успел захлопнуть дверной засов и прошептать: «Боже, помилуй» — и раз, и два, и три, — а Он уже затапливает соседний округ, и псы Его тут как тут.
Ты не знаешь, что такое «громко», если не слышал, как обутые в черные ботфорты ангелы Господа сносят с петель дверь, швыряют ее в небо и сбрасывают с фундамента твой дом. Ангелы не звонят и не просят показать документы. Они разваливают на две половинки самое большое дерево на твоем участке, выбивают пробки, сжигают телевизор, радио и телефон и оставляют тебя среди мертвецов.
Иногда то, что казалось громом, было не громом, а хлопающей дверью, и тогда в доме звенели стекла, осыпалась штукатурка и дрожали картины на стенах. Мама и папа никогда не повышали голос и не кричали. Гнев есть грех. Если не кричать, то и греха не будет. Напиваться — грех. Пить — нет. Если ты выпил, это не значит, что ты напился, говорила мама. Руководствуясь этим, они пили втихую, втайне друг от друга, а вечером не кричали и не дрались. Они шипели друг на друга сквозь стиснутые зубы. Любой неверный вопрос — где папа? что на обед? можно посмотреть телевизор? — мог задеть натянутую до предела проволоку напряжения. Следующий за этим взрыв — ремень или деревянная ложка — был не проявлением гнева, а уроком, дисциплинарной мерой и, соответственно, не считался грехом.
Мерилом напряжения стали сила и объем повседневной активности: пищу накладывали или швыряли на тарелки, приборы раскладывали или бросали. Безмолвие застолья нарушали только стук посуды и звон вилок и ложек. Гнев их был столь же реален и осязаем, как перемены в погоде. За звяканьем кофейника и воцарявшейся тишиной наступала пауза — и раз, и два, и три, — затем хлопала дверь или разлеталась на кусочки тарелка. Не дожидаясь, пока укажут, я вставлял стекла в оконные рамы, шпаклевал стены и вешал на петли двери — замазывал сокрушавшую наш дом тихую ненависть.
Сидя в подвале при тусклом красном свете, мы с отцом услышали сирены. Я побежал наверх, открыл окна и схватил радио. Когда вернулся, отца не было. Навалившись на тяжелую дверь, я высунул голову — в лицо ударил град, уши заложило от свиста — и окликнул его. Голос мой — шепот, похороненный в реве носящегося по кругу поезда.
Отец стоял с фотоаппаратом под грушей, не обращая внимания на сирены, ветер, град и грохот поезда. Где-то вдалеке отломился и рухнул кусок неба, потянув за собой весь остальной свод. Небо ударилось о землю громадным черным клином, и у меня на глазах исчез в клубе пыли и мусора целый дом. Черный клин вертелся и корчился; небо отчаянно пыталось втянуть его в себя, вернуть на место. Вихрь сопротивлялся, швырял почтовые ящики, собак, двери, цеплялся за все, что только можно, чтобы удержаться за землю. Наконец отец махнул мне рукой и спустился в подвал.
Съежившись, сидели мы в освещенном тусклым красным светом и очищенном от крыс подвале, пока Господь, псы Господни и самые сильные, самые яростные ангелы Его бились, колотили и кричали снаружи. Они разбросали и разбили все, что было в нашем доме, и даже грозили снести сам дом. Они пинали, рвали с петель двери, молотили по ржавому засову и выли, орали, требовали открыть. Они швыряли нам в голову бетонную пыль, плевали градом через трещины в фундаменте. Красные лампы вспыхнули, погасли, а потом взорвались, разбросав фонтанчики белых искр. Оглушенные их воем, мы не слышали самих себя, но держались. Мы так и не открыли двери. Мы так и не впустили их.
Мусорный дождь бьет в лицо. Я тру глаза, пытаюсь выковыривать щепки, но ничего не нахожу.
Дом не трясется, и Господь не ломает дверь. Я в своем номере в отеле «Огненная птица». Ливень — это улей фантомных жучков, раздирающих кожу миллионом невидимых мандибул. Ночью мне заменили череп. Кости плеч, локтей и коленей вибрируют в мышцах словно ржавые петли. Я пью из-под крана. Пью, пока больше уже не лезет, но горло все равно как будто набито ватой, а под повязки насыпали деревянных опилок.
Бритье почти сравнимо с операцией на глазах — дрожат руки. Что-то перескакивает через голую ногу. Крохотные коготки и розовый хвост. Меня бросает в дрожь, и фантомные мандибулы не выдерживают перегрузки. Рука соскальзывает, и бритва падает в раковину — с комком пены, влажной щетиной на лезвии и свежей кровью.
Джек и Дылда сидят вместе — старая супружеская пара. Джек читает газету. Дылда тупо, как загипнотизированный, смотрит в снежащий экран; к ушам его приклеились наушники.
— Влюблены, да? — спрашивает, отрываясь от газеты, Джек.
Я шарю по карманам, надеясь набрать мелочи для кофейного автомата. Может, Джек перехватил мой взгляд на его приятеля?