Книга Потерянный рай - Сейс Нотебоом
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Величественное зрелище, — пробормотала Альмут.
Я поглядела на нее вопросительно, а она, обведя рукой вокруг, обняла меня, словно оберегая от опасности. Потом сказала:
— Здесь все пропитано древностью. Мне показалось вдруг, что я бесконечно стара, что была здесь всегда. Что времени не существует вовсе. Просто кто-то забросил нас сюда, на эту равнину — то ли вчера, то ли тысячу лет назад. Если мы вернемся домой, нас вряд ли узнают. С виду-то мы те же, но в мозги загрузили другие программы. Я знаю, откуда взялось это безумие: нельзя было так долго смотреть в глаза Або.[25]Тебя это не пугает? Тысячу, десять тысяч лет смотреть в одни и те же глаза в окружении одних и тех же гор. Вечных гор, это непереносимо, — она засмеялась, — особенно если приезжаешь сюда на каникулы.
Наверное, она права. Горы, деревья, валуны, отдавая нам частичку своей древности, вытравливали из душ остатки человеческого, серые зубцы скал становились на пути всякого, кто пожелал бы нарушить их покой, нечего удивляться, что аборигены считали это место священным. Незримые зверушки шуршали в кустах. Здесь, под этой скалой, они жили когда-то, они нашли вход в пещеру и внутри, на ее сводах, изобразили животных, давших им жизнь; после я записала их имена: barramundi — большая рыба, badjalanda — длинношеяя черепаха, kalekale — сом, budjudu — игуана.
— Я лягу, — сказала Альмут, — у меня затекла шея. — Я легла рядом с ней. — Зря они не позволяют ложиться на пол в Сикстинской капелле, — продолжала Альмут, но я была уже далеко, я оказалась на дне колоссальной микенской вазы, расписанной изнутри утонченно-изящными рисунками, рыбы проплывали над моей головой, рядом с ними художник едва наметил тонкими линиями лишенные лиц силуэты человечков, словно хотел изобразить лишь тени людей. Чем дольше я смотрела, тем больше оттенков различала на каменном своде: время, эррозия, пятна плесени меняли цвета, добавляя кое-что от себя, но это лишь оживляло постоянно меняющуюся картину, приближая ее к идеалу, задуманному творцом.
Мне хотелось ответить Альмут, но мы бы не поняли друг друга: по ее мнению, нас забросило сюда случайно, мне же процесс представлялся более торжественным и более сложным. Сирил говорил — этим рисункам двадцать тысяч лет, и дело не в том, чтобы пересчитать эти бесконечные нули, а в волшебном облаке, окутывающем меня и отделяющем от времени, которое превращается в один из элементов природы, вроде воды или воздуха, обладающий множеством иных свойств, кроме исчисления нашего срока на земле.
— Ох-хо-хо, — произносит Альмут, когда мы, поднявшись, выбираемся наверх, на плато. Далеко внизу лежит долина, тянущаяся до края видимого мира. Она прекрасна, как мечта, здесь должны жить боги. Ястреб парит в вышине, словно охраняя ее покой; какие-то белые птицы суетятся у болота, на краю леса. Под нами, у подножья скалы, высятся пирамиды термитников и песчаные пальмы, едва заметные в высокой траве, да валяются камни, остатки разрушенного капища.
— Мне не хочется, чтобы ты думала, будто я смеюсь над тобой, — сказала Альмут. — Я знаю, что ты чувствуешь, но описала бы это по-другому. Что-то похоже на смесь депрессии с триумфом.
— Да, — согласилась я и не стала добавлять, что ощутить триумф можно, лишь осознав, что ты скорее бессмертен, чем смертен. Время — порыв ветра, пролетающий быстрее, чем ты думаешь. Сирил говорил, что долине, которой мы сейчас любуемся, шестьдесят миллионов лет. Желтые Воды, Крокодилья Река, пепельные стволы срубленных эвкалиптов на покрытой зеленым мхом земле, пересохшее русло реки, стена цвета крови, а на ней — изображение чудовища, пытающегося пожрать землю, довольно, пора возвращаться. Наше путешествие началось давным-давно, в Сан-Паулу. Теперь оно завершилось.
Сколько мыслей в минуту пролетает в голове, пока сидишь на одном месте? Я успела унестись в недосягаемую даль, но снова вернулась туда, где была: к тишине и покою. Неделю, проведенную с художником, которого я встретила в галерее, не сравнить с шестью месяцами жизни в Сиднее. Должна признаться: я стала другой. И я-другая наблюдает за мною-прежней с некоторого расстояния, которое предстоит еще преодолеть. Альмут говорит: ты просто влюблена, но это неправда. То, что случилось со мной, гораздо больше простой влюбленности. Это — словно и брать, и отдавать одновременно. Я не любила художника, потому что он не любил меня. Он ясно сказал об этом с самого начала, обозначив дистанцию между нами. Он оказался так же недоступен, как его картины. Хотя картины все-таки можно повесить на стену, но пренадлежать тебе безраздельно они не будут никогда, они — часть мира, в который тебе не попасть. И дело не в том, гожусь ли я для его мира, и не в том, что он никогда не возьмет меня с собой туда, откуда явился, что он почему-то стесняется меня или просто не желает показывать тем, с кем живет большую часть времени, и не важно, что он взял с собой паршивую туристку туда, где, как в театре, можно наблюдать жизнь аборигенов, как они поедают bushtuker[26]у костров и, под визг didgerido,[27]неуклюже приплясывают — совсем не так, как в Дарвинском музее; может быть, он презирал меня или хотел оскорбить, но мы об этом не говорили, он ведь не разговаривал со мной. А мне было все равно. Если он и хотел мне что-то разъяснить, то я-то ни о чем не желала знать. И когда наступала ночь, и все лишнее исчезало вместе с горсткой недоговоренных слов, и мы оставались наедине с тишиной — я и представить себе не могла, что чувства могут быть так скудны. Наверное, мне все годилось. Или все-таки нет? Существует ли такая штука, как порнография без картинки? Чистая идея, мысль без изображения? Порнография духа, при которой ложность ситуации превращает каждое действие — ласку, поцелуй, готовность подчиниться чужой воле — во что-то развратное и непристойное? Я думаю об этом, лежа рядом с ним, ожидая его скупых слов, его прикосновения, заставляющего меня забыть все, о чем я сейчас думаю.
Когда я, впервые в жизни, наорала на Альмут, она назвала мое состояние «аристократическим бешенством». Она даже не обиделась на меня, просто не поняла. Она всегда понимала, что со мной происходит, и вдруг я ни с того ни с сего посылаю ее куда подальше. И ведь я не влюбилась, все было гораздо хуже, неправильнее, непристойней. Влюбиться я могла бы только в скалистую гору или кусок девственной пустыни. А тут все началось с картины. Я стояла перед ней в совершенной растерянности. Она не была похожа ни на одну из тех, что я видела в начале нашего путешествия. Ни фигур, ни отчетливых форм, странных, но все-таки узнаваемых. Полотно заполнял мрак, сквозь который едва пробивался расплывчатый свет, завораживающий контраст, от которого я не могла оторваться, как после — от него самого. Но словами невозможно объяснить того, что случилось. Со стороны это должно было выглядеть банально. На вернисаже я слишком долго стояла перед картиной, отключившись от окружающего мира, голосов, людей, а в голове крутилась запретная фраза: как черное облако, и, запрещая себе думать о насилии и ужасе, я вдруг почувствовала, что меня затягивает в это облако, как будто я прилетела не чтобы увидеть страну, о которой мечтала с детства, но ради свидания с этой картиной, ради изгнания дьявола, которое завершится, только если нарушить запрет и войти в нее. Слезы текли по моим щекам, я стояла, отвернувшись ото всех. Никто ничего не замечал, пока ко мне не подошел хозяин галереи: