Книга Золотые века - Альберт Санчес Пиньоль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Смотри, папа! — воскликнул я.
Отец ничего не ответил. И дедушка молчал. И мой брат тоже не произносил ни слова. Зато бабушка отреагировала. Она протянула руку и тихонько погладила кончиками пальцев рожки, лежавшие на скатерти. От этого прикосновения на глаза старушки навернулись слезы, и бабушка сняла очки. Никогда в жизни я не видел ее без очков, никогда раньше она не плакала.
— Мне вспоминаются, — заговорила бабушка, — серые спокойные равнины. Я не забыла, как мы жили в нашем маленьком кратере, и помню каждый уголок этой кротовой норки. Как сейчас вижу голубой шар в небе над нашими головами и слышу обещания моего любимого, которые он мне шептал, пока мы завороженно смотрели в небо. Но мне вспоминаются и очень страшные картины. Помню наше путешествие в тесной падающей звезде, и как мы упали на зеленый луг, и все невзгоды, какие нам пришлось пережить вдали от нашей милой маленькой Луны. Мне вспоминается…
Отец ударил кулаком по столу. Стаканы подпрыгнули, и красное вино, разбавленное газировкой[9], выплеснулось на скатерть.
— Замолчите, бабуля.
— Му-у-у! — заревела корова.
Там, на краю света, как раз там, где кончается земля, на том далеком берегу, который еще со времен Страбона[10]отмечают на картах землеописатели, жила уродка, в облике которой сочетались все безобразные черты без единого исключения. Наиболее патриотичные граждане выражали сомнения в том, что она на самом деле родилась в их городе, но их старания были тщетны: многие поколения ее предков, ничем не запятнавших своей репутации, издавна жили там, а потому все смирились с этой бедой, считая ее непоправимой. Уродка она и есть уродка, и ничего тут не попишешь. Колени у нее располагались на разной высоте: одно выше, а другое ниже. Скулы казались валунами, распиравшими щеки. Кожа на шее свисала складками, груди по форме напоминали баклажаны, а цвет лица был нездоровым из-за сурового и влажного климата.
Однако все это не шло ни в какое сравнение с длинным, как морковка, носом, на котором имелась третья ноздря, совершенно бесполезная. На таком крюке только говяжьи туши подвешивать на бойне. Ей исполнилось тридцать раньше, чем всем остальным, а потом сразу и тридцать пять, а мужчины оказывались рядом с ней только на ступеньках церкви после службы.
Однажды они познакомились. То был сущий мамонт. Ни один другой мужчина не был способен, как он, своими ручищами питекантропа разорвать пополам толстенную Библию. Смеяться этот человек не умел и через каждое слово чертыхался. Во время городского праздника, когда ребята-сорванцы дразнили его, он не понимал, что обидчики хотят его просто раззадорить, а не оскорбить. Однажды в день забоя свиней[11]кто-то позволил себе усомниться в его силе, и он убил борова одним ударом кулака. В другой раз на ярмарке скобяных изделий сцепился с каким-то цыганом, потом убил двоих, а еще троих ранил. Его оправдали: когда речь идет о цыганском отродье, судьи охотно используют термин „в порядке законной самозащиты“. Так вот, они встретились. На следующий день: „Ну что — или я беру тебя в жены, или какого черта мы тут время теряем?“ Кое-кто после этого уверовал в чудеса: уродка выходила замуж. Но когда на ступенях церкви молодоженов осыпали рисом, большинство присутствующих задавалось вопросом: если это супружеская пара, то как ее отличить от ночного кошмара?
Однако если она перестала быть старой девой, то он по-прежнему был моряком. Ему пришлось выйти в море. Жена пошла проводить его в порт, а он даже не оглянулся.
Однако корабль мужа не возвратился в порт. А коли судно не пришло в порт, то и его команда тоже не вернулась. Пятнадцать моряков, уроженцев города, погибли в открытом море — какая беда!
Однако такие беды приключались нередко. Моряков ждали два месяца; потом, как это было принято, городской голова объявил официальный траур. Как это было принято, в гробы положили камни, чтобы они не казались пустыми, и похоронили их. Как это было принято, женщины надели черные платья и во время похорон бились в истерике на глазах у всего городка — важно было не столь их чувство, сколь его внешнее проявление. Как это было принято, пятнадцать вдов в строгих траурных одеждах каждый день поднимались на утесы, вздымавшиеся над портом, в надежде увидеть вдали корабль, в возвращение которого никто не верил — и они тоже. И, как это было принято, когда прошли положенные одиннадцать месяцев траура, вдовы перестали подниматься на утес.
■
Однако уродка не перестала. Она продолжала ходить на утес с тупым упрямством коровы. Эта женщина и раньше не отличалась разговорчивостью, а теперь и вовсе все больше молчала, потому что в словах не нуждалась. Ей нечего было сказать, она просто действовала. Вдова поднималась на утес, замирала там, точно каменная глыба, и стояла над морем день за днем, месяц за месяцем, всегда. Из дома она направлялась к утесу, потом с утеса шла в церковь, а из церкви — домой. Все знали ее маршрут, который не могли изменить ни атмосферные явления, ни праздничные дни, ни угроза ревматизма. По утрам она шла к утесу в своих неизменных черных деревянных башмаках, в черных чулках, в шести черных юбках (девицам полагалось носить четыре юбки, надетые одна поверх другой, замужним женщинам — три, а вдовам — шесть), в черной шали на плечах и черном платке, закрывавшем волосы. Когда горожане видели, как она шагала по улице — голова низко опущена, два пальца перебирают четки, — чиновники, направлявшиеся на службу, снимали на минуту шляпу на пороге своих учреждений, а бакалейщики и городские полицейские приветствовали ее движением руки: первые приветливо помахивали, а вторые по-военному отдавали честь. Если по дороге она встречалась с городским головой, тот всегда замедлял шаг и говорил ей: может быть, ваш муж вернется сегодня, кто знает, — и в конце концов стало неясно, кто кому в этой ситуации оказывал честь.
Однако порой раздавались голоса — принадлежавшие обычно ее старым товаркам по утесу, — которые твердили: поглядите-ка на нее, раньше только одно чудовище и обратило на нее внимание, а теперь все ее замечают — и молодые, и старые, и женатые мужчины, и красивые парни.
Однако большинство людей, особенно мужчины, говорили: смотрите, вот идет уродка, но уродка добропорядочная. Никогда в молодости она красотой не блистала, но теперь из нее вышла прекрасная вдова. А ворчите вы, потому что в ней воплощена добродетель, какая вам, злюкам, и не снилась. И в городке восторжествовало мнение этих последних, потому что женщины только языки чешут, тогда как мужчины здраво рассуждают, а, как всем давно известно, здравые суждения имеют куда больший вес, чем пустая болтовня.