Книга Заговор ангелов - Игорь Сахновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот так они нашли друг друга и стали парой – со всеми вытекающими последствиями.
Парам полагалось первое время «ходить». То есть посещать киносеансы в домах культуры или просто гулять в людных местах типа скверов, где по праздникам и воскресеньям играл духовой оркестр – тот же, что и на похоронах: медные тарелки и толстые трубы, скрученные в бараний рог. На асфальтовом пятачке между кустами волчьей ягоды и дощатой эстрадой, под ритмичное шарканье танцующих затевались простодушные сюжеты, которые потом, сквозь годы, будут именоваться жизнью и судьбой.
Дома культуры носили одинаково полезные названия: ДК нефтяников, ДК строителей, ДК машиностроителей. Анонсы на киноафишах тоже были солидарно одинаковыми. Других развлечений здесь не имелось.
Вообще говоря, город являл собой сколоченную наспех пристройку к их величествам Заводам и Комбинатам, победительно дымящим в почтительном окружении котельных, ремонтных мастерских и складов для хранения бесценных промышленных ресурсов.
Фактически вся текущая окрестная жизнь, все вещи вокруг безропотно служили именно ресурсами, хотя и с разной степенью ценности. Самым дешёвым ресурсом – быстроизнашивающимся и легкозаменяемым – были, конечно, люди. Для них приходилось возводить наряду со складами что-то наподобие жилья, щедро лимитируя квадратные метры (около шести квадратов на душу) и как бы складируя таким образом непрактичные живые ресурсы, которые терпеливо ожидали своей участи в порядке живой очереди.
Властный жест, наделяющий наших замотанных, беспородных, бесправных родителей кровом, жилплощадью, комнатой с соседями, даже отдельной квартиркой с санузлом, которая потом, осыпаясь, ветшая, дурнея, станет последним фамильным сокровищем, единственным рыночным аргументом стариков, – вот этот жест я могу сравнить только с милостью провидения. Задним числом кто-то выплюнет унизительное слово «хрущобы». Но тогда, после общежитского и коммунального ада, это было реальное крупнопанельное счастье.
Итак, парам полагалось «ходить» в людных местах. Уединение вдвоём без регистрации уже само по себе выглядело подозрительно. Моральным оправданием такой распущенности мог быть лишь переход на более высокую стадию отношений, близкую, понятно, к регистрации.
А эти двое ухитрились вообще не «ходить».
На второй неделе знакомства он предложил ей поскорее пожениться. Она спросила:
– Чего вдруг?
Ни грамма не умеющий лестно лукавить, он пояснил:
– Понимаешь, просто нет времени гулять. Всё равно ведь поженимся.
Прозвучало довольно убедительно.
Лида пожала плечами и согласилась. Правда, осторожно поинтересовалась: что его так уж сильно привлекло?
С тем же неотразимым прямодушием Фёдор сознался, что, поскольку всё началось в обувном магазине, самым первым, прямо вот ослепительным впечатлением были её ноги. А потом уже глаза. Хотя глаза немного испугали.
С ногами, в общем, и так всё было понятно. На них не оглядывались и не пялились разве что гипсовые статуи пионеров-героев. Одна студенческая Лидина приятельница, знающая толк в житейских ценностях, говорила, что с такими ногами выходят замуж как минимум за генерала или секретаря обкома. Генералы и секретари Лиду заботили не больше, чем гипсовые пионеры. Её занимал Фёдор, не имеющий времени для ухаживаний.
Про глаза он тоже неслучайно сказал. В них на самом деле была пугающая странность, заметная и людям со стороны, и ей самой в зеркале: какой-то неизлечимый холод, взгляд на мир как на чужбину, к которой невозможно привыкнуть.
Спустя десять лет она услышит от Фёдора такой безнадёжный диагноз:
– Ты, Лида, совсем неправильная жена. Жена всётаки принадлежит мужу. А ты вообще не умеешь никому принадлежать.
– И давно ты заметил?
– Ещё в самом начале.
Однако это не помешало Фёдору сходить с ума по своей неправильной Лиде – и на третьем году после женитьбы, и на седьмом, и на двенадцатом. А если бы не сходил, то чего ради он стал бы писать жене из дальних командировок оглушающе бесстыдные, головокружительно нежные письма, где самым приличным выражением было «твою девочку мокрую»? И с какой стати она прятала бы эти раскалённые послания на дне коробки от монпансье вместе с младенческими прядями, молочными зубиками, оберегами из сердолика и хранила до самой своей смерти?
Где бы Фёдор ни появлялся, он всегда и всюду производил впечатление иногороднего. Такой сдержанно-учтивый гость в чужом монастыре: со своим уставом не лезет, но и здешними порядками не увлекается.
Вот эта неукоренённость, нерастворимость в любой среде – уличной или заводской – была, можно сказать, его второй натурой, если не первой. Сын матери-одиночки (тоже, как и Лида, из эвакуированных), он сам, по сути, всю жизнь оставался отъявленным одиночкой, даже будучи уже отцом семейства.
Когда крепко пьющее, но бдительное начальство допытывалось у подозрительно трезвого специалиста по электротехнике: «Почему не вступаешь в партию?», Фёдор отвечал твёрдо, на голубом глазу: «Пока не чувствую себя достойным».
Тем не менее, ценимый за тщательность в работе, он был удостоен одиннадцатиметровой комнаты в коммуналке – на низеньком первом этаже шлакоблочной хибары, построенной пленными немцами вскоре после войны.
В этой комнате они прожили семь лет: сначала вдвоём, потом втроём, потом вчетвером.
Лида забеременела в первый же месяц замужества.
Ей было двадцать восемь, Фёдору – на три года больше. Когда она ходила худющая с животом, он трясся над ней, как над смертельно больной. Хотя никаких особых недугов не наблюдалось, если не считать изнурительную, неукротимую рвоту на протяжении всех девяти месяцев.
Когда я появился, отец рассмотрел меня детально, как неведому зверушку, и спросил с брезгливым любопытством, почти с ужасом:
– Они что – все такие рождаются?
Позже я рискнул выяснить у матери: как выглядела зверушка? Что именно ужаснуло отца? Она ответила:
– Ты выглядел как цыплята за рубль семьдесят пять.
Это гастрономическое диво я ещё успел застать на прилавках: синеватые голые трупики с понурыми глазастыми головами. Ну да, видимо, в развитие удачно начатой цыплячьей темы родители снабдили меня подходящим инвентарём – цыплёнком-погремушкой из пластмассы лимонного цвета. И надиктовали, таким образом, первое прижизненное воспоминание. «Этого не может быть, – скажет мне мать. – Ты не мог это запомнить. Потому что твоего несчастного цыплёнка нечаянно раздавили ногой и выбросили на помойку. А сколько тебе тогда было? Меньше года». Получается, что не мог. Но, хоть убей, я всё равно помню несъедобную гладкость той лимонной пластмасски, примятой беззубыми зудящими дёснами.
Я, правда, не стал делиться с матерью совсем уж запредельным впечатлением: о плавании в тёплых насыщенных водах, о розовом мареве и тесной круглоте бухты, которая снилась мне целое детство напролёт. Мать, скорее всего, отмахнулась бы: «Не выдумывай!» Но меня, по крайней мере, не слишком удивила случайно прочитанная публикация о том, что ещё не родившиеся младенцы совсем не слепы: они смотрят, куда-то вглядываются сквозь околоплодные воды.