Книга Туша - Никита Демидов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
VIII
Как же смеялся надо мною внутренний голос, когда я, напившись дождевой воды, вдруг понял, что помимо голода меня терзала и жажда. А я ведь и не заметил этого за мыслями о своем прошлом, словно и не желал пить. Теперь-то этот голос подтрунивал надо мной, все говорил о том, что желание мое во чтобы то ни стало разбить окно, прежде всего именно жаждой и вызвано, что я, мол, и не хотел вовсе никакого воздуха, а стремился лишь к одному, к воде. И как бы я не сопротивлялся, как бы не пытался убедить себя в обратном, доводы голоса были настолько сильны, что под конец я все-таки ему поверил. Неужели все это было галлюцинацией, горячечным воодушевлением, этакой фикцией в которую я поверил, и поверил со всей страстью на какую только был способен? “От обезвоживания и не в такое поверишь, я уже говорил тебе про Бога, помнишь?” — тщательно проговаривая каждое слово, выводил голос и все смеялся, смеялся, смеялся.
Но стоило ли ему верить? Ведь каждое слово его, было язвительной насмешкой надо мной, и он не то чтобы осуждал меня, нет, он только издевался. Ему кажется и повода не нужно было. Удивительное это было ощущение, лежать немощным на полу, в полном одиночестве, и единственным, кто составлял тебе компанию, был этот самый голос, самым непринужденным образом поливающий тебя помоями, словно эта насмешливость в нем была чем-то заложенным самой природой, чертой характера, единственной чертой, какой он обладал.
С каждым словом его, надежда на спасение во мне ослабевала, и я уже более не верил, что выберусь из этой комнаты живым. Я не знал куда деваться от этих беспрестанных насмешек, и пытался было снова предаться воспоминаниям о минувших днях, но от картин, всплывающих в памяти моей, в груди начинало что-то пульсировать, нечто гадливое и пакостное то сокращалось, то сжималось, отчего мне становилось не по себе. Наблюдая за собой, роющимся в нижнем женском белье, видел я, как чулки и колготки ползли ко мне, подобно змеям и обвиваясь вокруг шеи, душили и душили меня. Синюшнее лицо моё отражалось в тысячах зеркал, тех зеркал, что непременно стояли в прихожих, и в которых я неизменно запечатлевал своё преступное лицо, всякий раз как утолял свою похоть. А потом я умирал в этом ворохе тряпья и крысы, разбежавшиеся после моего броска в стекло, облепили тело моё и огромным, серым потоком ворвались в широко раскрытый рот. Живот мой пузырился, набухал и вдруг лопнув пустил наружу фонтан крови, в котором поласкались миниатюрные обнаженные женщины, лица которых более походили на затянувшийся только что шрам. Я не помнил их. Соблазненные мною девушки, за исключением той сумасшедшей в синем платье, жили в памяти моей ничего не значащими единицами. То были лишь цифры, обтянутые кожей и запеленатые в кожу, страстно дышащие и смеющиеся дурацким смехом. Я как Дон Жуан, мог бы вести список своих жертв, и я видел это, видел. Согбенным стариком сижу я за столом, и гаденько хихикая, вписываю в свой блокнот очередное число. Пятнадцать — вывожу я ровным почерком и напротив приписываю “где-то в парке, утром, точно помню, что видел купола храма Спаса-на-Крови”. Отложив в сторону ручку, я мечтательно запрокидываю посеребренную сединой голову свою и сладостно причмокиваю. Старательно и с поразительной честностью довожу я записи свои до конца и откидываюсь в кресле. Но вот блокнот мой, ощетинившись множеством острых зубов, впивается мне в глотку и с остервенением вгрызается в мою старческую плоть, а я оглашая пустую комнату свою хохотом, достаю ни бог весть откуда револьвер и пускаю пулю себе в висок. Одну, потом другую. Чрез мою голову уже можно продеть руку, а я все смеюсь и стреляю. Существо, отжившее свою чудовищную жизнь, столь же чудовищно и умирает.
Меня чуть не стошнило от всех этих кошмарных видений. Что же со мной происходит, неужели то во мне заговорила совесть? Она всю жизнь мою молчала и теперь подала голос, и именно в такую критическую минуту, когда я ничего сделать не могу. Так и буду лежать наедине со своей совестью, беспомощный и отвратительный. “Да-да, это именно совесть, — забубнил голос — и зная тебя, могу лишь сказать, что смерть уже близко. Ты принадлежишь к той категории людей, всю жизнь свою чинящих бесчинства и раскаивающихся лишь на смертном одре. По правде говоря, я разочарован, не ожидал от тебя такого, все надеялся, что ты, в гордыне своей, до самой последней минуты останешься честным греховодником, а ты взял и раскис. Но это ничего, еще чуть-чуть и в провидение поверишь, такое случается с людьми во время агонии, потому можешь продолжать свою исповедь. Да только я тебе наперед скажу, что ни одного светлого места в твоих воспоминаниях не будет, потому как ты самый последний подлец. И самое отвратительное в твоем случае это то, что ничего дурного, даже самой обыкновенной злости в тебе нет ни на йоту. Ничего благого ты не совершал, потому как не был на это способен, и преступлений не чинил, ибо это тоже поступок, значительный шаг, целая вселенная запертая в одном мгновении, а к такому тебя жизнь не готовила. Ты, как и многие другие, насекомое, беспозвоночное существо, застрявшее в вязкой смоле чувственных наслаждений, и не способное ни на какое действие. Одну лишь цель преследовал ты всю свою жизнь, и ей было поглощение. Проглатывать и гадить, и более ничего, единственным, что ты созидал были испражнения. И сейчас, вспоминая минувшие дни, ты тонешь в болоте, захлебываешься. Тебе не доступно то окрыляющие чувство, которое неизменно посещает нас всякий раз как мы вспоминаем первую свою влюбленность. Ты мерзнешь, ведь память о нежности матери не греет, она мертва в тебе. Нет в тебе ничего светлого, и даже самые приятные воспоминания твои о той девушке в синем платье связанны с пороком и ложью. Ты ничего не