Книга Английский романтизм. Проблемы эстетики - Нина Яковлевна Дьяконова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7
Еще более трагический характер носит неоконченная поэма «Кристабель» (Christabel, 1798–1800). Она была опубликована лишь в 1816 г., но приобрела известность в списках и вдохновляла Скотта, Байрона, Шелли, Китса. Поражала колдовская — таинственная и зловещая — атмосфера поэмы, ее загадочная печаль и поэтичность, основанная на новых эстетических принципах и критериях.
Действие поэмы перенесено в далекое средневековое прошлое, освобожденное от эмпирической реальности. Оно одинаково независимо от хронологии, от географии, от логики здравого смысла, от традиционной морали. Прекрасная леди Кристабель, воплощение невинности и великодушия, спасает ночью в лесу, куда она отправилась, чтобы под заветным дубом вознести молитвы за своего давно отсутствующего жениха, злую волшебницу Джеральдину. В наивном девичьем неведении она позволяет разрушительным темным силам вторгнуться в замок, в свою опочивальню. Слишком поздно, лишь когда коварная наперсница оплела чарами отца Кристабель, понимает девица свою опасную ошибку. Доверчивая доброта бессильна против наглого торжества зла.
Все построение поэмы говорит о том, что победить должно именно зло, по такой финал был немыслим для Кольриджа-теолога, заставлявшего себя верить в божий промысел, в его неисповедимые пути к совершенству. Поэма не могла быть закончена, столкновение трагического сознания, отягощенного виной перед близкими, перед собой, перед поэзией, — и благочестивого оптимизма, который Кольридж все более считал для себя обязательным, не имело художественного решения. Его судорожные попытки обрести абсолютные ценности в мире, разрываемом политической и национальной враждой, должны были привести к поискам примирения всех противоречий во всеисцеляющей мудрости бога. Но квиетизм и отрешенная от сомнений вера не могли вдохновить поэта, провозгласившего борьбу и единство противоположных начал главным законом творчества. Душевные и физические страдания, растущее давление христианской доктрины, одинаковое неприятие как социальной действительности в ее практически существующих формах, так и направленных против нее идей и их политических эквивалентов создавали то ощущение безысходности, которые убили поэтическое вдохновение Кольриджа.
Так же, как «Старый моряк», «Кристабель» воплощала излюбленные теоретические идеи Кольриджа, демонстрируя торжество воображения, переместившего реально-трагические переживания в мир фантастических образов, контрастных и символических. Они оказываются посредниками между буквальным значением и метафорическим, составляют аналогию к тому соединению идеального и реального миров, которое для Кольридща и являет собой цель земного существования.
Кольридж считал, что создал для «Кристабель» поэтический размер, соблюдающий только число ударений в строке, но не правильное чередование ударных и неударных слогов и не общее их количество. Если он и переоценивал оригинальность своих опытов (у него были предшественники среди «елизаветинцев», да и вообще тонический стих баллады допускает подобные вольности), та все же он первый сформулировал возможность приспособить метрику к содержанию. Изменение числа слогов подчинено переменам в характере образов и чувств.
Многообразие мучивших Кольриджа вопросов с удивительной искренностью высказано в его лирических стихах. Почти все они носят экспериментальный характер. Таково, например, стихотворение «Соловей» (The Nightingale), созданное в пору высшего расцвета творчества Кольриджа, в пору надежд и веры в будущее.
Вопреки классической традиции поэт пишет белым стихом. «Соловей» — «стихотворение-беседа» (conversational poem); оно обращено к самым близким друзьям, Вильяму и Дороти Вордсвортам, и проникнуто теплотой доверия» исключающей возможность непонимания.
Воображаемая беседа происходит поздним вечером, вскоре после захода солнца, на старом, поросшем мхом мостике. Тишина и темнота подчеркнуты сопоставлением с тем, что могло бы нарушить их, — с «длинной тонкой полосой угрюмого света» (long thin slip of sullen light), c журчаньем ручья. Возникает неожиданная ассоциация с весенними дождями, которым предстоит обрадовать зеленую землю. В благовонный покой врываются звуки соловьиного пения, воссозданные с замечательной музыкальной изобретательностью; звукоподражание, ускорение и замедление темпа передают ритм многоголосой песни, полнозвучный поток мелодии, ее переливы и перекаты. Красота соловьиного хора подчинена торжественно-счастливому настроению поэта и его незримых собеседников.
Кольридж с негодованием отвергает образ меланхолической птицы, который утвердился в поэзии с легкой руки Мильтона. «…Ночной странник, сердце которого пронзило воспоминание о тяжелой обиде, о медленной болезни или отвергнутой любви… наполняет весь мир собой и заставляет все вокруг повторять повесть о собственном горе» (…night-wandering man whose heart was pierced/ With the remembrance of a grievous wrong,/Or slow distemper, or neglected love,/…fill’d all things with himself/ And made all gentle: sounds tell back the tale/Of his own sorrow).
Но в природе нет места печали — ее сладостные голоса всегда полны любви и радости. Это убеждение, растущее из философии Кольриджа, подтверждается и его эмоциональным опытом. Иначе и быть не могло: он не умел мыслить, не чувствуя, и чувствовать, не мысля. Счастливая уверенность в дружбе, в безраздельности взаимного понимания, одержимость собственным поэтическим призванием и мечтой, что «его песня сделает природу еще пленительней и будет пленять так же, как природа» (his song Should make all Nature lovelier, and itself/Be loved like Nature) определяют его блаженное восприятие соловьиных рулад и трелей. Он видит даже веселый блеск птичьих глаз на «лунных кустах» (moonlight bushes), видит, как соловьи, опьянев от радости, качаются на ветвях с запрокинутой головой (…perch giddily on blossomy twig… like tipsy joy that reels with tossing head).
Беспечно рассыпающий музыку соловей спешит, захлебывается звуками — в страхе, что апрельская ночь будет слишком коротка. Так же полон счастливым возбуждением поэт: образы, мысли набегают и теснят друг друга в лирическом беспорядке. Красота весенней ночи и упоенной песни сливается с отвлеченными медитациями о бессмертии природы и с радостями отцовской любви: поэт рассказывает, как его сына от младенческих страхов избавила луна. Да будет малютка всегда близок к природе! Отвлеченная мысль, интимные эмоции, восторг вдохновения, неиссякаемая щедрость соловья сливаются в сиянии лунного света: в блеске месяца грезит на мшистом берегу ручья поэт, на лунных кустах качаются соловьи, желтый луч утешает напуганного ребенка. Когда луна уходит, пение прекращается, но ее возвращение пробуждает в небе и на земле единое ощущение: «The moon/ Emerging, hath awakened earth and sky/With one sensation». Единство чувства, мысли, образов, музыки отвечает принципам Кольриджа-теоретика.
Противоположной по настроению представляется ода «Уныние» (Dejection, 1802), завершающая самый творческий период жизни Кольриджа. Форма оды используется поэтом с таким же нарушением жанровых особенностей, как и в «Лирических балладах». Его ода неправильна, нарушая даже элементарный закон равновеликих строф и систему рифм. Вопреки классической традиции, она воспевает не общезначимые