Книга Не плакать - Лидия Сальвер
- Жанр: Книги / Современная проза
- Автор: Лидия Сальвер
(18+) Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту для удаления материала.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во имя Отца и Сына и Святого Духа Его Преосвященство епископ-архиепископ Пальмы преподобной своей рукою, на которой блестит пастырский перстень, тычет перед судьями в грудь неимущей сволочи. Это говорит Жорж Бернанос[2]. Ревностный католик это говорит.
Испания, 1936 год. Гражданская война вот-вот разразится, а моя мать из неимущей сволочи. Неимущая сволочь — это бедняк, посмевший открыть рот. 18 июля 1936 года моя мать откроет рот в первый раз в жизни. Ей пятнадцать лет. Она живет в отрезанной от мира деревушке, где из века в век крупные землевладельцы держат ее семью и другие такие же семьи в крайней бедности.
В это же время сын Жоржа Бернаноса готовится к бою в траншеях Мадрида, облачившись в синюю форму Фаланги[3]. В эти несколько недель Бернанос думает, что, примкнув к националам, его сын поступил правильно и разумно. Его идеи всем известны. Он поддерживал «Аксьон франсез»[4]. Он восхищается Дрюмоном[5]. Он объявляет себя монархистом, католиком, наследником старых французских традиций, более близким по духу к рабочей аристократии, чем к денежной буржуазии, которую на дух не переносит. Оказавшись в Испании во время восстания генералов против Республики, он не сразу осознал масштаб катастрофы. Но долго искажать очевидное он не может. На его глазах националы приступают к систематической чистке неблагонадежных, а между убийствами католические сановники отпускают им грехи во имя Отца и Сына и Святого Духа. Испанская церковь легла подстилкой под военных «чистильщиков».
С глубоким отвращением смотрит Бернанос, бессильный что-либо сделать, на этот гнусный сговор. Здравый взгляд на вещи дался ему нелегко, и все же он, отмежевавшись от своих былых симпатий, решается описать то, чему с мукой в душе стал свидетелем.
Он один из немногих в его лагере, кто имел мужество это сделать.
A mis soledades voy
De mis soledades vengo[6]
18 июля 1936-го моя мать в сопровождении моей бабушки предстанет пред очи сеньоров Бургос, которые желают нанять новую прислугу: прежнюю они выгнали под тем предлогом, что от нее-де пахло луком. Когда наступает время вынесения вердикта, дон Хайме Бургос Обергон оборачивает к своей супруге удовлетворенное лицо и, окинув мою мать взглядом с головы до пят, заявляет непререкаемым тоном, который моя мать так и не смогла забыть: «Она выглядит скромницей». Бабушка рассыпается в благодарностях, как за высшую похвалу, но я, говорит мне моя мать, чуть умом не тронулась от этой фразы, мне это была такая обида, как patada al culo[7], милая, patada al culo, от которого я сделала salto[8] на десять метров внутри себя, от которого вскипел мой мозг, спавший пятнадцать с лишним лет, и мне легче стало понять смысл бесконечных речей, с которыми мой брат Хосе приехал из Леримы. Ну вот, и когда мы вышли на улицу, я как начну гласить (я: голосить) голосить: Она выглядит скромницей, ты понимаешь, что это значит? Потише, ради всего святого, взмолилась мать, она-то всегда была тише воды ниже травы. Это значит, я кипела, милая, кипела, это значит, что я буду тупой и послушной прислугой! Это значит, что донья Соль будет мной помыкать, а я буду безропотно повиноваться и безропотно убирать за ней срач! Это значит, что у меня на лбу написано «дура дурой», что на меня любую работу можно завалить и не будет им со мной никакой докуки! Это значит, что дон Хайме станет мне платить — как ты говоришь? — грошики, а мне вдобавок придется говорить ему muchísimas gracias[9], потупив зенки, я ведь скромница. Господи Иисусе, шепчет моя мать и зыркает испуганно, тише, тебя услышат. А я давай гласить еще громче: Плевать, пусть слышат, не хочу я быть поломойкой у Бургосов, лучше в городе шлюхой стану! Ради всего святого, умоляет мать, не говори глупостей. Они нам даже сесть не предложили, говорю я ей, а сама трясусь от злобы, даже руки не пожали, я взомнила (я: вспомнила) я вспомнила вдруг, что у меня надоеда на большом пальце, он перевязан, ну ногтоеда, какая разница, не поправляй меня на каждом слове, не то я никогда не доскажу до конца. Ну вот, а моя мать давай меня урезонивать, давай нашептывать на ухо, какие блага мне надеются, если меня наймут: и кров, и стол, и чистая одежка, а по воскресеньям будешь выходная, ходи танцуй хоту на Церковной площади, жалованье будешь получать и прибавку за год, всё деньги, обеспечишь себе какое-никакое приданое, да еще и в кубышку отложишь. Тут я как взвою: Да я лучше сомру! Dios mio[10], воздыхает мать и зыркает тревожно на два ряда домов вдоль улицы. А я ну бежать со всех ног к себе на чердак. Слава богу, назавтра война началась, так и не пошла я в прислуги ни к Бургосам, ни к кому другому. Война, моя милая, в самую пору тогда пришлась.
Сегодня вечером моя мать смотрит телевизор, и случайная картинка — какой-то человек обращается к президенту Республики — вдруг напоминает ей энтузиазм ее брата Хосе по возвращении из Леримы, его юное нетерпение и задор, так его красивший. И все всплывает разом: фраза, брошенная доном Хайме Бургосом Обертоном, ликование июля 36-го, впервые город, эйфория и лицо того, кого она любила без памяти и кого мы с сестрой с детства называем не иначе, как Андре Мальро.